Как это известно тем, с кем я сколько-то близко знаком, я считаю себя достаточно случайным человеком в литературе, и теперь, волей уважаемого жюри помещённый в один ряд с людьми максимально неслучайными, я с трудом удерживаюсь от реплик вроде «произошла чудовищная ошибка». Вместе с тем, премия Андрея Белого – это единственная премиальная институция, в логику которой я так или иначе старался вписывать свои попытки прозы; в особенности если допустить, что принципу неподцензурности в текущей ситуации более-менее соответствует принцип нерыночности: в чём-чём, а в этом я, кажется, исключительно преуспеваю, хотя и не вижу конкретно в этом повода для какой-либо гордости. При этом я убеждён, что не пишу «филологическую прозу» – просто потому, что для этого мне недостаёт образования; я обращаюсь (по крайней мере, так кажется мне самому) к вполне себе «среднему читателю», от которого всё же требуется немного интереса и соучастия, и когда это срабатывает, что-то получается. В этом плане мне видится очень показательным пример Алексея Германа-старшего, пытавшегося (по крайней мере, до «Хрусталёва») снимать исключительное по тонкости работы, но при этом абсолютно массовое по духу кино, к которому наш «массовый зритель» до сих пор зачастую оказывается не совсем готов; однако если ему удаётся преодолеть эту инерцию, он обретает сокровище, которое будет всё прирастать.
Среди тех, кто получал эту премию прежде, есть много дорогих для меня имён, но одно из них совершенно особенное: я говорю об Александре Гольдштейне, чья безвременная смерть кажется мне самой страшной потерей, случившейся с новой русской литературой. В моей системе координат письмо Гольдштейна представляет абсолютный образец художественной бескомпромиссности, которой как будто бы и нельзя научиться, – что-то такое, видимо, всё-таки должно упасть в тебя при рождении, – но к которой единственно имеет смысл тянуться, которой невозможно не хотеть. Вся та немногая проза, что закончена мной к этому дню, писалась с вечной затравленной оглядкой на фигуру Гольдштейна: работать в языковом пространстве, где уже (и вдобавок не так давно) написаны «Помни о Фамагусте» и «Спокойные поля», в первую очередь – здесь я долго подбирал нужное слово – жутко, но это чувство сродни оторопи Августина перед величием Господних чертежей. Гольдштейновский максимализм, масштаб и плотность предпринимаемых им сращений, сам опыт по тотальной пересборке мира посредством слова и та безжалостная красота, с которой это реализовано, – это то, во что я больше всего верю в литературе и от чего стараюсь отталкиваться в своих поисках, чья отправная точка заключена, видимо, в желании одеть в текст (и тем, возможно, пересобрать) ту пустоватую местность на востоке от Москвы, где я живу и откуда выросли мои самые верные страхи и тревоги.
То, что приключение этой трудной повести, с бездомностью которой я в какой-то момент уже смирился, завело нас с ней сюда, намекает, видимо, на то, что более-менее приличный текст сам способен организовать свой сюжет – как внутри, так и снаружи себя. Я хочу поблагодарить журнал «Октябрь», пустивший «Мальчиков» под свою обложку, Игоря Булатовского, издавшего повесть отдельной красивой книгой, и всех тех, кто поддерживал нас в пути; принимая сегодня эту награду, я никак не чувствую, что облекаюсь, пусть хотя бы на время, какой-то бронёй: моя работа ещё впереди, и мне предстоит заниматься ей с новой ответственностью, но и с новой уверенностью – почти неприличной для случайного человека. Спасибо вам за это новое состояние, подаренное мне.