Леон БОГДАНОВ

Заметки о чаепитии и землетрясениях (фрагмент)

 

Сегодня впервые после болезни выходил на улицу. У дома расчистили дорожку – чистый лёд. Постепенно привыкаешь, но страшно за бутылку. В винном, когда я пришёл, не было никого. "Дилер" свободно продаётся и всё, что надо, из табака, а за пивом очередь. Но холодно, не рискую. Страха нет, можно попросить подогреть, но стоять в очереди не хочется. В киоске посмотрел журналы, но ничего интересного не заметил. Мне кажется, что я начинаю узнавать в лицо многих местных жителей. Может, час такой. Даже у детской консультации как будто знакомые. Раньше этого не замечал. Даже милиционер у пивного ларька будто бы знакомый. Я не брился всё время болезни и изрядно оброс, а завтра к врачу. Нужно не забыть разные мелочи. Верочка напомнит. От "Дилера" побаливает затылок. Я принимался спать раза три в течение дня и теперь, ночью, пишу, без сна. Тихо. Всё делай ночью, а читай днём. Ночью шуметь сам не станешь. Хочу сделать Эллочке картинку из чайных этикеток и газетных вырезок, да как-то упустил время. Хорошо бы под Джизак, она должна быть похожа на узбекское сюзане – жёлтая, красная и зелёная, как чайные пачки – Цейлон, первый сорт. Видно, до конца ещё не придумал. Почему же читать лучше днём? А почему новости узнавать лучше днём? Ночью приёмник слушать невозможно. Моя комната и комната для чайной церемонии – это кухня. Вот так и живу, кроме журнала с бодисатвой ничего тут нет моего. Книги, что целый месяц пробыли на столе, переехали на подоконник, за занавесочку. Теперь мы едим и пьём чай втроём и больше нужно мест. Засматриваюсь только на чайники и чашку на буфете – ничего более картинного вокруг нет. Наверху сложены чаи – ещё много. Вот и вырисовывается кое-какая композиция. Маленькие уфимские пачки из твёрдого картона (второй сорт индийский) похожи на электролампочки в упаковке. Два пакета "Бодрости", сплющенных в блин на коробке из-под Розовой воды, где тоже хранятся чаи – поплоше. В нашем хозяйстве всё найдёт себе применение – жить долго. По пачке в день. Интересно, что стограммовая пачка расходуется так же быстро, как и маленькие.

Мама собирается уничтожить письма и ненужные фотографии из своего архива. Инна просит привезти ей отцов альбом. Как жалко отдавать: там фотографии начала века, прадеда и, может быть, прапрадеда. Теперь это так модно. Вот так же и с книгами: расставался за бесценок, до того, что стал считаться за сумасшедшего и среди книгопродавцов, а теперь, говорят, тот же Анненский стоит сто пятьдесят. Даже не верится, подумать страшно. Ведь я никогда нечего не покупал из дефицитной продукции. Значит, в пятьдесят девятом году его просто не брали. Но я помню, что покупал и Хлебникова совершенно свободно, когда он выходил в малой серии – к семидесятипятилетию. Представляю, что будет делаться в будущем году. Вот что значит – развели спекулянтов. Даже не жаль, что отдавал даром. Пусть у меня не будет библиотеки. Несколько книг всегда есть. В каждом нашем доме. Всё равно мне оставлять некому. Всё только для личного пользования. Пора становиться мастером чая. Я с ужасом думаю о том, какой же я художник, когда я ничего так подолгу не делаю. Но, конечно, когда работается – забываешь обо всём этом. Приятно бывает увидеть вдруг свои старые работы. Да и свежие, выходящие из-под рук, не менее приятны. Только вот перерывы непропорционально большие. Такова особенность работы. Мама скоро уедет, и тогда что же? Надо бутылку да банку с клеем, да кисти. Акварель есть. Холст есть, картонки. Мало идей, но это, может, и к лучшему. Куда их много-то? Всё в процессе. Как эти записи – есть на две строчки, а пишешь – и не оторваться. Попиваю чай, лечу голову. Ночью так тихо, по улице редко проезжает что-то тёмное, даже не понять, что это – фургон, грузовик или автобус с потушенным освещением. Мне приснилось, что я вот так, но в другом месте провожу ночь без сна и вдруг, когда я уже не смогу это увидеть, мне говорят, что сегодня ночью светила яркая луна. А я наяву там соскучился за зиму, всё ночи безлунные. Это как первая детская ложь, тоже связанная с луной. Как подл этот человек, этот Володя, который, хоть и во сне, пытается меня обмануть. Вот в этом явь и сон сливаются, и личность моя цельна, и связанность с ночным светилом, проходящая через всю жизнь, не носит розановского ("Люди лунного света") характера. И из астрономических наблюдений напрашивается моральный вывод: не связывайся с подлецами и хамами, пойми, что большинство людей, с которыми сталкиваешься или ещё предстоит столкнуться, просто плохи от природы или испорчены. Эта моральная сентенция может продолжаться бесконечно, поэтому я здесь это рассуждение не развиваю. Но и в таком виде я не даю его оспаривать. Хочется только отметить, что это самое проклятое большинство ещё хуже, чем просто спорщики, которых я не перевариваю по другим причинам – из-за бесплодности споров. Люди плохи тем, что на поверку оказывается, что они хотят просто тебя выставить – или заполучить что-нибудь, или, так или иначе, скомпрометировать ближнего. Вот и держись в стороне от хамов, простых или из элиты – в данном случае всё равно. Вот так астрономия. Интересно, что Кира об этом думает. Я не ошибся, когда где-то записал, что я не беру у него книги, а арестовываю их. Может быть, непоследовательно, но уж так пошло, лучше эти упражнения для руки, чем ничегонеделание. И непоследовательность ничего. Это, знаете, как в нашем деле совершенно невозможно чаёк не разогревать, хоть это и не рекомендуется делать.

Вчера был ветер, очевидно, посильней, и фонарь так раскачивался, что тени деревьев, как на светящемся табло или на светящихся рекламах бегущие слова, пробегали по стене детского садика тут под окнами. Казалось, что в доме пожар начался, но нет, никто не проявлял беспокойства, хотя ещё не все спали и даже какие-то люди шли с остановок. Юго-западный ветер, должно быть, редко бывает в наших краях, во всяком случае, я не замечал раньше этого эффекта. Стена садика гладкая, и силуэты деревьев совершенно так же, как строчки при письме, пробегали слева направо. В зимней тёмной сырости я всё силюсь уловить какую-то ташкентскую небесную синеву. Чайник закипает, готовлю чай на утро. Сейчас три, а у меня уже вошло в привычку в это время выпить чашку. Затылок не отпускает, и нет смысла ложиться. Лучше уж проведу этот день без сна совсем. Верочка купит вина. Замечал, что с похмелий лучше всего работается. Мама учила в детстве самому себе всегда подыскивать занятие уметь. Вот я приискал: как пианист гаммы, так я – дневник. Рука устаёт, но пока пишешь – не замечаешь. Я встаю, хожу, и кухня, со своей чайной утварью и занавесками на окне, с бумажным мешком с сушащимися у батареи нифилями, представляется вдруг жилой комнатой, в которой только не хватает места для лежания. Мы так привыкли, что в жилом помещении обязательно должна быть кровать или хоть топчан какой. Редко я совершаю вылазки из дома. После усиленного новогоднего курения, длившегося целый месяц, всё приходит в норму, в обычную колею. Я уже свежими глазами взглянул на мои обстоятельства с врачами, у новой врачихи остаётся уточнить кое-какие детали относительно лекарства. У меня сложилась довольно стройная картина моих дел. Я вдруг представил: когда я сижу, чтo я сижу? Оно подорожала. Что-то раньше об этом не думал, а ведь это простой вывод. А возможность делать более простые выводы из своих обстоятельств должна развлекать посреди любой тоски и скуки. Находится, что сказать в ответ на любые вопросы в результате мыслительной деятельности. Но хотел полежать сегодняшнюю ночь. Вот ведь не судьба.

За последние двое суток уже пятый подземный толчок в Фергане; открылась выставка натюрморта с XVI века из Дрездена и Москвы в Эрмитаже.

Привёз репродукцию одной очень старой "Тайной Вечери" среди прочих книг. Ещё привёз книгу Хомоновы о Гэсэре и ряд других. На Невском не пришлось побывать. Сегодня должны приехать Оля с Серёжей, готовят пироги, купили коньяк. День опять тёплый, и все предупреждения насчёт двадцатиградусных морозов относятся, очевидно, к другим районам области. У нас градуса четыре. Интересно, что вчерашние предсказатели с сейсмической станции "Ташкент" ещё надеются кого-то предупредить о готовящемся землетрясении. Интересно, удавалось ли им хоть раз эвакуировать народ? Говорят, что подобное землетрясение было в двадцать седьмом году. Показывают рельефную, очень красивую карту, но о силе толчков не говорят, так же не говорят о жертвах и разрушениях. Сейсмостойкий дом, который показывают в Ташкенте, настолько велик, что у нас его не с чем сравнить. Я представляю, что это такой город, прямо из оперы "Огненный ангел", ничего общего с восточной архитектурой не имеющий.

Приятно найти снова книгу, считавшуюся потерянной. У себя дома нашёл Корейскую поэзию в переводах А.Ахматовой. Дома холодно, батарея отключена, можно находиться в комнате только под одеялом. Лампа и приёмник работают, но не греют. Везде пыль и извёстка, осыпающаяся с потолка. Диваны накрыты тряпками, которых не жалко. Ничего почти нет, а я забираю последние книги. Провёл там около полутора часов, кажется, не простыл. Все болеют, с новым врачом не удаётся повидаться. Снится какая-то сексуализированная чушь, что-то о порядках новых школ. Может, это гуру является во сне, а может, злой гений из видеофильма. Сон налаживается. Просыпаюсь с ясной головой, вовремя. Со злобой на своих знакомых и на их отношение к современной культуре. Всё это шукшинская скотобаза и позорная педерастия знакомых. Снится и отец, прогулка по заброшенному мифическому городу. Кошка извивается и не даёт пописать. Учитель, со своей гологрудой шкурой, как эти ташкентские близнецы-сейсмологи. Говорится что-то крайне невразумительное о вступлении Испании с Португалией в Общий рынок, а новых сведений о положении в Фергане нет.

Надо отдыхать, пока есть время, потом придётся присутствовать при разговорах. Во сне успеваю повидать столько народу, сколько за день – с учётом того, что я побывал на Электросиле. От таких снов только и отдыхать.

В отрогах Чаткальского хребта, в районе города Пан – восемь баллов. Сегодня принесли "Известия" за два дня, и в каждом номере есть что-то на эту тему. Заметка о Турции. Пишут о сильном землетрясении в Афганистане, так что в Таджикистане есть повреждения зданий. Митрополиту Новгородскому дали за активное участие в войне и в связи с шестидесятилетием орден Ленина. Такие новости по телевидению, а вот о Таджикистане я не слышал. Подсчитали, что в Турции в этом веке погибло в результате землетрясений около шестидесяти восьми тысяч человек, но я слыхал как-то, что во время одного только землетрясения в Адане или в Анталье, точно не помню, я сидел в это время, погибло или пострадало сто пятьдесят тысяч. Это было одно из самых страшных. Году в семьдесят втором. Мне тогда даже не сказали ничего – так же, как о Сегди-Ифте и ещё каком-то, так что это уже позже, из передачи Би-би-си я узнал. Может, и преувеличено количество жертв. Ведь вот в Тянь Цзине – сперва говорили, что погибло четыреста тысяч, потом сошлись на двухста шестидесяти. Ведь восемь баллов – это страшно большое землетрясение, но заявляется, что жертв нет у нас. Это невозможно проверить. Места эти пустынные, я помню, что ташкентские бродяги в этих отрогах весной, а она там ранняя, собирают на продажу грибы. Будто бы это единственное место в Средней Азии, где грибы растут. Вообще-то без жертв ни одно оно не обходится, наверное, ни бродяг, ни перекупщиков за людей не считают, да и никакому учёту они не поддаются. Би-би-си больше дало, чем все мои знакомые. Может, они и внимания не обратили, даже Милка. Да никого эти землетрясения, как меня, и не интересуют. Я помню, что ещё в детстве страшно заинтересовался Ашхабадским землетрясением, я уже тогда понимал, что сообщения о жертвах и разрушениях – это что-то из ряда вон выходящее, чуть ли не первые известия о непорядках на нашей родине. Вообще должен сказать, что примерно с этого времени я начал бывать в кино, так ничто на меня не производило такого впечатления, как титры. Другие, видимо, смотрят иначе, им интереснее сами кинофильмы. Но, конечно, отец всё это замечал и подрастил меня соответствующим образом. Зря мой папа не приснится.

А вот профессор Козырев, когда, после его открытия, в пятьдесят восьмом или пятьдесят девятом году, извержения на Луне, о нём стали писать у нас в прессе, вторично, после Ашхабада, стимулировал очень сильно мой интерес к этим природным явлениям. Конечно, я столкнулся потом с тем, что его взгляды явились почвой для многообразных спекуляций, но сам я, как ни рос и ни менялся, не мог изменить своего отношения к этому. У меня какой-то застывший и остановившийся интерес, и я в этом не податлив. Даже когда Родя пытался свести всё это к разговорам о зоне, я, как бы мне ново ни казалось то, что он рассказывал, в своём не уступил. И мне кажется, что племянник Козырева, Кира, лучше понимает меня, чем другие люди, и доверчивее относится к моим интересам. Вот как всё переплелось в нашей жизни. Ашхабад мне, как будто бы, ничего такого не дал. Правда, одно время курили ашхабадский план. От него не тошнило – не то что от узбекского сорта или от морфина. Конечно, дневник был бы гораздо полней и интересней, если б можно было хоть в нём писать о наркотиках, это прямо половина жизни временами, а так – "в Намангане яблоки / очень ароматные, / на меня не смотришь ты, / неприятно мне".

Вдруг вспоминаю, что ведь в комнатах для чайных церемоний стульев нет, а мы во всех наших домах сидим на стульях, и это наши жены нас приподымают над первым этажом. Когда я жил в изоляции от всех, на Блохина, у меня матрас стоял на полу, и я как-то не пугался мышей или крысят, которые частенько заходили. Так было до самого пожара, психиатров и Верочки. Потом пошли столы да стулья, да диваны на ножках. Но раньше я о чае столько не думал, больше о климате и рассеянном слабом свете, царящем в моём доме. Конечно, я придавал большое значение дружеским связям. На живопись, ещё на что-то смотрел по-другому. На чтение, например. Теперь сижу на страшном чифире и сижу на стульях, ем за столом. Это не по-японски и не по-китайски, даже не по-узбекски. Ничего, был бы чай сортовой. Я всё готов перенести за свой покой, за спокойствие в своём доме.

Нравится прибирать перемытую после гостей посуду. Много вилок, ложек, рюмок, чашек. В субботу, когда все допоздна занимаются своими делами, каждый своим и в своём помещении, я остаюсь предоставленным самому себе в прихожей. Она ничем не занята. Эта маленькая комнатка, с выходящими в неё четырьмя дверями, представляется мне идеальным местом. Как бы приспособиться в ней пить? Я сижу на корточках над банкой для мусора и курю. Свет только здесь мягкий. Из комнаты слышен телевизор, на кухне Вера печатает. Мне остаётся только готовить чай, когда ей захочется, или пить самому. На ночь в моём распоряжении, конечно, ещё и кухня, где я работаю, но на кухне свет слишком яркий, поэтому иногда я его выключаю совсем и шагаю или сижу в темноте, при слабых уличных отсветах.

Серёжа показал материалы для своего диплома – несколько десятков фотографий московских и подмосковных церквей и фрагментов – в точности таких, как мы покупали в Старой Ладоге. Мне интересно. Ещё каталоги, в составлении которых он принимал участие. Это тоже интересно. Он профессионал-фотограф и будущий искусствовед. Это материал для книги, видимо, у него собран. Некоторые церкви – да большинство – в страшном запустении. Он фотографирует наличники окон, заложенных кирпичом, и архитектурные детали, лепнину. Выпили, много разговаривали, но у него на носу экзамены. Оля завтра возвращается в Москву. Он зовёт в Кириллов, бывает там каждый год, но говорит, что негде остановиться. Как же мы без ночлега? Быстро уходят. Мама смотрит телевизор, и мы к ней в комнату не заходим. Свои новости я уже узнал. Остаётся послушать религиозную программу, но она повторяется не в такое позднее время. Вчера Виллис Канновер передавал замечательного Фила Вуда, но из-за этих серий "Майора Вихря" я услышал только кончик. И сегодня кино ещё позже, наверное, до двенадцати. Хорошо, у нас хоть Сараево никто не смотрит – чуть ли не до часу ночи. Живём по субботам, как в насмешку. Я помню, когда и этого второго выходного не было, как сейчас у школьников, да сколько времени назад второй выходной не установили, я всё ещё путаюсь – всё кажется, что завтра уже понедельник, и надо на работу. Верочке, по крайней мере.

Репродукцию иконы вешаю повыше, над китайской тряпочкой с дорожкой в бамбуках и своим разливом, передающим пропорции Исаакия. Так подробно всё записываю только для памяти, ведь когда-то и эта кажущаяся неизменной обстановка изменится. Например, Верочка решила переставить книги в шкафу иначе, выделить мне целую полку.

Воскресенье – продолжение субботы. Через два часа Верочка кончит печатать и спектакль, который смотрит мама, закончится. Сегодня солнечный день, вызывающий воспоминание о Подмосковье. Если в обычные пасмурные дни люди выглядят как барельеф, то в солнечный день они выступают скульптурно. Даже какие-то подагрики выступают характерно. Что-то блестит на дорожках. Наверное, большинство людей уехало за город, людей немного, и каждый похож на резную деревянную игрушку. Все нараспашку.

Я нахожу в словаре бурятских шаманистических терминов подходящее место. Истинная поэзия заключена в этих древних представлениях. Беру наугад: "Алтан дэгэлтэ (досл. "имеющий золотую шубу, золотошубный") – дух-хозяин, покровитель утуга – унавоженного луга при зимней усадьбе. Культ покровителя утуга у бурят, вероятно, связан с олицетворением обильного травостоя, необходимого для содержания скота в условиях сибирской зимы. А. д. представляется мифологическим, художественным образом утуга, покрытого летом золотистыми цветами". И. А. Манжилеев. Бурятские шаманистические и дошаманистические термины. Издательство Наука, М., 1978 год. Тут встречаются замечания об уйгурском происхождении некоторых терминов. Я пытаюсь на новой карте найти эту самую уйгурскую автономию, но она, как заколдованная, никак себя не обнаруживает. Находится только посёлок Уйгурсай в Узбекистане, о котором сегодня пишут в "Известиях". Это рядом с Паном – семь баллов. Люди были заранее предупреждены и все вышли на улицу. Непривычный десятиградусный мороз. Старые дома разрушились, повреждены производственные помещения, сразу же приехала экспедиция. Мне хватает наблюдений за улицей из окна. В детстве, когда мы жили под Москвой, я много болел и вот такую хорошую зимнюю погоду привык видеть в окно. Но самый вид заснеженной солнечной улицы меня сильным и особенным образом успокаивает и сейчас. Непривычные полупустые автобусы, по временам сумятица на остановках. Ветра нет, дым больших труб поднимается вертикально и висит шапками над трубами. Сегодня не пьём, а только смотрим. Все мы немножко нездоровы, и, в конце концов, нам было важно только принять наших гостей. Мне даже не очень важно, но ведь это новый родственник. Вера обрезала мне волосы и, вместе с ними, всю силу и здоровье. Буквально так. Теперь, когда я поправился, сама себя чувствует неважно. Вот и закончил страницу.

Девятнадцатое февраля, землетрясение в Салониках силой пять баллов, испытание в Семипалатинске – шесть с половиной баллов по шкале Рихтера.

Двадцать первого февраля сейсмических новостей нет, только в "Известиях" фотография "Отчаяние турецкой матери" – несколько мёртвых близнецов и их причитающая мать, но не сказано, что это жертвы землетрясения. Умер Шолохов, его назвали великим, будут хоронить в Вешенской. От такой новости даже голова перестала болеть. Выпили "Балтийского", лечимся чаем с молоком. Похолодало, днём десять градусов. После гороха с сухариками очень хочется пить, даже спать не лечь. Верочка больна и завтра, кажется, воспользуется отгулом. Говорят, будет ещё холоднее, в Эстонии сегодня обещают за девятнадцать мороза.

Двадцать второго ездил к Кире. Вышли и продаются в Москве две японские книжки на английском: "Но" и "Кабуки" – очень красиво изданные. В них даже вложены билетики на представление, все фотографии цветные, стоят по семь рублей, привёз Боря. "Бхартрихари" в серии "Писатели и учёные Востока"; "Русская, летописная, но не так, повесть" – это уже в Весёлом посёлке покупал. Их деревенька уместилась под Мурманским мостом, никто не знает её названия, это самый конец города, за домами проглядывает садоводство. Кроме пивного ларька, здесь никаких распивочных нет, магазинов нет вблизи, столовых, кафе. Самый выезд из города, дальше лес. И вот мы ничего, даже названия не знаем, но сходимся на том, что чем дольше она простоит здесь, на выезде из города, тем лучше. Как-то трогательно она выглядит, занесённые снегом крыши и проулки. В день, когда умер Шолохов, я просыпаюсь с мыслью о Фолкнере, такое впечатление, что кого-то с кем-то спутали и приняли за русского Фолкнера – Шолохова или ещё кого-нибудь, факт тот, что этой эпопеи – "Деревенька", "Посёлок", "Город" – у нас нет. Вот только так, на натуре, мы это видим. Вот и не хочется, чтобы деревеньку уничтожали. Я помню, что в Москве, когда мы останавливались у одного писателя, он жил в настоящей деревне, около Мосфильма, в настоящем деревенском доме. Теперь всё это снесено, а жаль. Посреди города вдруг сельцо, с деревьями возле изб, с приусадебными участками и надворными постройками. Это, конечно, не мешало слушать там Альбана Берга на "Грундиге" и читать воспоминания о Розанове. Я предложил бы город, в его теперешних границах, обвести окружностью и законсервировать то, что в ней оказалось, а новые районы располагать за её пределами. Но этот план не пользуется успехом – город расползается лучами по ведущим магистралям, и такой мост, над железной дорогой, конечно, не является препятствием для его развития. Слышать лай собак и крик петухов не удаётся. Я чувствую себя, как какой-то альпинист на заснеженном склоне, при свете дня на бульваре Крыленко. Или, ещё точнее, я чувствую себя как белый негр, внутренне неблагополучный, заброшенный в этот благополучный район. Мороз и джаз, день чудесный, солнце, ветер на бульваре, а под ногами камешки.

Двадцать третьего открылся под нашим гастрономом в подвале отдел "Водка, крепкие напитки". У меня хватает денег только на "Стрелецкую", да ещё и это хорошо – другой раз и трёх двадцати не набрать бывает. Играет в отделе музыка, и непонятно, что это – по случаю праздника или вообще так будет. Помещение никак с гастрономом не связанное, вход со двора, я помню, что раньше там был посудный пункт, но его много лет как закрыли. Вина нет, только водка и табак, но "Лайку" я покупаю в нашем ларьке, в новом отделе она не продаётся. В ларьке продаются новые пироги из серой муки без начинки по восемь копеек. Беру попробовать, знаю, что нам с мамой они понравятся. Вместо черного хлеба. Вечером узнаём, что в другом конце города нам достали десять пачек тридцать шестого – больших, а он у нас привозной, как раз кончается, достал последнюю пачку.

Попробовал склеить работу, посвященную узбекским землетрясениям, я писал, да клей оказался стеклянистый, и картон и вырезки газетные очень трескаются. Но все вырезки уложились как раз в формат, и ярко выделяются чайные этикетки – как действительно какой узбекский орнамент. Этикетки из другой бумаги и не потрескались. Придётся её оставить такой для собственного употребления – этих вырезок мне больше взять неоткуда, а они – прямо хроника всех землетрясений конца восемьдесят третьего – начала этого года. Даже крохотная заметка о землетрясении в Гвинее точно находит лоскуток свободной поверхности. Первый блин, как говорится. Я так давно ничего не делал, только вспоминал Володю Пятницкого всё это время. Можно, конечно, попросить Киру сфотографировать её так как есть, но газетный текст, боюсь, будет неразборчив.

Сегодня спать ложимся совсем рано, не знаю, что за фантазия мне пришла, – ещё десяти нет. Позже, когда мама и Вера засыпают, я встаю, чтобы переделать свои дела, чайку выпить, да записать сюда что Бог даст. Взял у Киры почитать воспоминания об И. Ф. Анненском в одном сборнике, где напечатаны ещё письма Лескова и много чего другого, вплоть до рассказа Зощенко. На задней обложке, как тогда водилось, перечислено множество изданных книг, в том числе книг пятнадцать Джека Лондона. Сборники рассказов и романы, а также книги с названиями типа "Мятеж", "Революция" и т. п. В объявлениях по радио говорят, что двадцать пятого и двадцать девятого будут принимать макулатуру на четырёхтомного Джека Лондона. Но нужно много, у нас столько нет, восемьдесят килограммов. Романы, о которых я прочёл, наверняка не попадут в это издание, а вообще собрание его большое у Веры есть. Оно хранится у Оли.

Взял ещё Спирина, хочу подольше посмотреть и прошу Веру привезти мне жёлтую двухтомную "Антологию древнекитайской философии", тоже от Оли. Пусть лучше будет у нас. Но об этом желании не говорю. Может, она Оле зачем-нибудь и нужна. Как-то ни у Киры, ни у меня её нет. А Спирин делает кой-какие поправки в ней. Достались ещё листки с "Мимолётным" Розанова. Это перепечатать. Кажется, одну хорошую книгу по древнеиндийской мифологии он мне предлагал, да я отложил до другого раза. Мы оживлённо болтали, он умеет принять и одного человека, даже такого, как я, и когда дошло до Джерри Маллигана, слушали уже невнимательно. Вот что значит не виделись. Сразу находится о чём поговорить. Хотим предложить Герте Михайловне к столетию нарисовать портрет Хлебникова, его она ещё не пыталась нарисовать, ну и есть свои "за" и "против". Обсуждали и книжные дела. Получается, что на восемьдесят четвёртый год они не оставляли заявок. Правда, они подписаны на "Книжное обозрение", но чего-нибудь будет не достать.

С морозом мы уже свыклись. Я радуюсь, что дела делаются упорядоченно и спокойно. Вот мама, да и те, с кем она разговаривает по телефону, жалуются, что давление высокое. Мне только немножко зябко по ночам, и я хожу по кухне, согреваюсь. Утром у нас одиннадцать, а в Пулкове, например, двадцать градусов. Вера поправляется. Других дел особенных нет, и я наслаждаюсь покоем. Кира обещал зайти, но о точном времени не уславливались. Эллочка тоже обещала приехать в Купчино, но её родители очень больны, и она и у себя-то не бывает совсем. Кира рассказывал, что была по телевидению интересная передача о нашем джазе, даже его в клубе показывали мельком. Я пропустил её, а пока телевизор не работал, было что-то о рукописях на пальмовых листьях. В разговоре с ним вдруг ловлю себя на том, что ускользает нить разговора. Мне, как всегда, интересно, что, чтобы поддерживать в этот момент беседу, необходимо вспомнить дословно её ход – или достаточно этого усилия, не приводящего к воспоминанию, но достаточно самого по себе, усилия над памятью, абстрактного, которое мы тут делаем? Не знаю. Это одно из важных моих сомнений.

Сегодня похоронили Шолохова. В Ростове был салют по случаю дня Советской Армии. По радио говорят, что иранские войска продвинулись чуть ли не на сорок километров и форсировали Тигр. Ирак это отрицает. Шведы говорят, что мировое общественное мнение на стороне Ирака. Но я думаю, персы тоже не должны бы выдать, какой Хомейни ни изверг. Других новостей как-то не замечаю, говорят что-то о высылке из Ленинграда иностранных туристов, двух, кажется, пар, у которых нашли литературу для здешних евреев. Ещё передавали, что Перес де Куэйяр добился от польских властей освобождения Алиции Веселовской. Она отсидела пять лет из семи, и после его приезда её выпустили. Больше и записать нечего, всё рассказал, всё передал, а фантазия у меня как-то совсем перестала работать. Никакие средства не помогают. Уж не мешают ли они только? Надо посидеть на одном чае с небольшим добавлением алкоголя, для повышения работоспособности, посмотреть, что из этого выйдет. Раньше я писал совсем не так. С собой справляюсь, а с творчеством – нет. Утлая мечта что-то ещё произвести, выдумать – называй как хочешь; вот здесь я об этом говорю. Я как-то не представлял, что дневник поставит меня в такие рамки голой фиксации видимого и узнаваемого. Ведь я из дому почти ни шагу, выхожу только по конкретным делам и, в сущности, замечаю-то что-то чуть ли не случайно. Не вижу ничего. Прикурился, что ли, так сильно, или чай требует этих фиксаций без отвлечения? Может, бормота мозг сушит, испепелила воображение? На белой легче работалось, но после всех подорожаний у нас и на вино-то не хватает. Верочка одна сглаживает колдобины нашего бюджета, а то бы было совсем невмоготу. Надо передохнуть. Я, пока пишу дневник, всё думаю, что это я отдыхаю. Пусть окажется хоть так. Но непривычно ничего не делать. Вот и стараюсь только не разучиться писать окончательно. Буквально весь доступный мне полёт фантазии качественно видоизменился. А сколько надо отдыхать? Вот и видно, что мы один на один со сплошной неизвестностью. И непривычкой мыслить отвлечённо о самом составе неизвестности. Сейчас не выходит ничего сочинять, а впереди? Мне кажется, что я скорее лишусь возможности и дневник-то вести, чем что-то ещё сделаю. Поживём – увидим. Надо лечь согреться, из носу начинает самопроизвольно течь. Что это – совсем не заглядываю вперёд? Опережающее знание по Спирину? Другое что? В жизни что-то произошло, в чём я не отдаю себе отчёта. Пока – или и не способен уже понять, в чём тут дело.

Двадцать четвёртое февраля. "Сокращение силы землетрясения даже на один балл даёт большой экономический эффект, несколько сотен тысяч рублей…" – это из передачи о таджикских геологах, о строительстве больших плотин. Не очень ясно выражена мысль, не совсем понятно, что имеется в виду. Очевидно, это говорится о размещении плотин в спокойных сейсмических зонах. Попозже я понимаю, что дома не так уж холодно, но когда мороз должен ослабнуть, всегда вначале как-то зябко. А что же у меня дома? Ведь это пространство под пятиметровым потолком совершенно не отапливается. Неужели психиатры изучают влияние холода на человеческий организм или невыносимых условий на психику? У себя, придя, я мог бы только запрятаться под одеяло, и никакими силами меня оттуда не выгнать. Хотели посмотреть, как я буду медленно обрастать грязью, покрываться чёрной пылью? Но в Ленинграде, особенно после блокады, проблема холода и неотапливаемых помещений самая обычная. На Блохина я жил одну зиму с выбитым окном и затыкал дырку в стекле подушкой. Правда, тогда я спал, прижавшись к батарее, а тут не топят совсем, радиатор совершенно холодный. Но люди приспосабливаются иначе, и вот я в Купчине уже несколько лет сижу в трусах и нижней рубашке – и ничего. Но летом можно бы пожить и на Кировском.

Сегодня почитал письма Лескова, какое-то совершенно другое чувство, чем когда читаешь исследовательскую литературу, пусть даже китаеведческую. Руки иначе держат книгу, гораздо роднее и понятнее язык. Как всё понятно! А проблемы, обсуждаемые им, – толстовство и что с ним связано – не менее сложные и отвлечённые, чем у современных литературоведов. Это язык гения, доступный и родной. До адресов – как всё просто и понятно. Особенно то, что он пишет об Усть-Нарве и тех местах. Когда много читаешь, сам записываешь меньше, труднее взяться за дневник. Откладываю это на завтра.

Водочный магазин, точнее угол дома, за которым расположен вход в него, теперь стал виден из моего окна, заслоняемый только прозрачными зимними деревьями. Я смотрю, как там снуют чёрные мужские фигуры. Многие только тут узнают об этой новости, заходят впервые. Завтра Верочка привезёт что-нибудь выпить. Она ночует у своих. Захватит и древнекитайскую антологию. Наконец я добрался до Спирина. "Чёрная корова – чёрная…"

Я просыпаюсь с готовыми стихами. Мне снится, что когда мы переезжаем на Кировский, на первом этаже огромного дома 26/28 расположен какой-то пансионат – мастерские для слаборазвитых детей, что-то вроде детского отделения психиатрической клиники. У нас на этаже, в моей комнате, по случаю новоселья одного человека прямо на подоконнике закачивают промедолом, и он грозится спуститься на улицу прямо из открытого окна. На улице появляется группа советских военных офицеров со своими дамами, они пришли провести время в кафе, расположенном напротив. И вот когда они входят туда, дети на первом этаже поют озорную песенку: "Клюква раз и два на свете / ничего вам не ответит, / а возьмётся спозаранку / и расследует гражданку…". Такое впечатление, что всё это происходит в какой-нибудь стране народной демократии во время событий. Очень весёлая песенка, не умею мотив передать. А у нас дома настоящая поколка оленей, какие-то узбеки, со своим узбекским коньяком и курительными палочками, праздничный ажиотаж. Такой сон.

В перерывах у меня – чтение, а у неё – стирка, мама рассказывает мне о бабушке со стороны отца и о старших наших родственниках по той линии, которой я совершенно не знаю. Думаю, не стоит ли это записать, но это не для моего дневника. Она так хорошо помнит, кто кем кому приходится, кто где жил и кто когда умер, что мне хочется выучить эти рассказы из семейного альбома наизусть. Как тяжело быть оторванным напрочь от жизни, от знания о жизни своих родных с их трагическими судьбами. Кажется, один вид паркета – ведь мы-то выросли на крашеных полах, в эпоху НТР – должен напоминать о старшей семье. Ничего этого я не знаю и не помню. Одна моя тётка в Клину убежала из нервной больницы и погибла на реке во время ледохода, когда пыталась перебежать по льдинам. Я смотрю по карте. Река в Клину называется Сестра. Её сестра попала под бомбёжку на платформе Подсолнечное, которая теперь называется Солнечногорском, неточно. И погибла прямо под бомбами на этой платформе – говорят, что в этот день многие погибли. Мамины рассказы об этом производят тем более сильное впечатление, что ведь это семья папы, а не её. О своих она знает ещё больше.

Весь день никуда не выхожу и слоняюсь по дому, сплю недолго после раннего обеда, успеваю за всеми телевизионными программами ещё послушать приёмник. Виллис Канновер передаёт Вуди Шо. Слышимость очень хорошая, слышу обрывки последних известий. Сорваны выборы в региональные советы Баскской провинции, сепаратисты застрелили представителя и кандидата от соцпартии в Сан-Себастьяне. Новости вот такие, о природных явлениях что-то нет ничего. День опять солнечный и морозный, ночью видел на небе звёздочки, слабые, но ясные. Г.В.Романов посетил дамбу, заложено новое водопропускное сооружение с опережением на два года, но до Котлина ещё далеко. Он, наверное, поторапливает строителей, а то они при его жизни и не кончат. Дамба Судунпо. После тридцать шестых и "Бодрости" неплох и грузинский высший сорт, вечером и утром.

Думал послушать джаз, да мои что-то улеглись. То сидели, читали свои детективы, а вдруг захотели очень спать. Не буду им мешать, и опять остаётся ходить по кухне. Сегодня мысли в порядке. Сейчас как раз двенадцать, и я, по привычке, не знаю, каким числом пометить эту запись. Знаю, что суббота была, а началось воскресенье. Смотрел "Время", и мне всё кажется, что это меня силком тащат в польский экспериментальный театр. Особенно предвыборные выступления с трибуны – ну точно кадр, на спектакле снятый. Раньше такой театр был у них в моде, а как теперь дело обстоит, я ничего не знаю. Вся эта программа заменяет мне и фильм, и спектакль, и литературу в значительной степени, так как ощущение такое, что в каждой передаче у вас стараются вырвать хоть по одному – нет, именно по одному, старому слову, заставить забыть что-нибудь, связывающее вас со своим родом-племенем, с дореволюционной действительностью. Я не о правдивости их говорю, а о том, что всё привычное вытесняется какими-нибудь сверхнаучными сообщениями о чёрных дырах во Вселенной или чем-то подобном. Всё это называется прогрессом, но вот сегодня, например, показывали, какая с утра стоит очередь в Эрмитаж, и становится ясно, что без постоянного блата и соваться нечего, а в "Известиях" пишут, что они сняли сто пятьдесят квадратных метров фресок во Пскове, в храме Покрова, и какую-то часть их выставили теперь. Так бы надо глянуть, да неудобно снова просить Герту Михайловну. Вот что наделала эта выставка натюрморта с шестнадцатого по двадцатый век. Разбитую бутылку, обломок кирпича, глиняный кувшинчик с отбитым горлышком и засохшей веточкой в нём я бы поставил в токонома. Ещё металлический чайник с несмываемыми следами чая, пиалу с чистой водой, даже газовое пламя я включаю в число несомненно красивых вещей. Какую-нибудь простую луковицу и пачку чая, красивый спичечный коробок и смятую пачку "Беломора" – ведь не важно, что именно, а важно, как поставить. Такие разрушающиеся, разрушительные натюрморты противостоят актёрству с трибунством его. Я не против цветущих деревьев, но до весны ещё далеко, и потом, здесь, может, ничего нет красивее, чем когда зелёные газоны покрываются целыми полями жёлтых одуванчиков. Мне так кажется, и своего ощущения и мнения я не изменю.

Даже для меня крепко я выпил чифиря. Звенит вода в бачке унитаза, а перед глазами белые зигзаги, как абстрактные натюрморты и белые пятна, не позволяющие видеть, как пишешь. Я поэтому написал в "1974"-ом, что Давмонтов город на улице Ленина расположен, я и имел в виду, что Покровский храм теперь стал номер дом номер такой-то по какой-нибудь Октябрьской, точнее не помню, улице. Трагикомическое восьмое чудо света. Иногда показывают по телевизору раскопки. В Новгороде и под Рязанью роют очень тщательно, на то есть свои причины: берестяные грамоты, на которых, кажется, все помешаны, или сугубая древность рязанских находок. – Плохо ищут, – сказал бы Володя Пятницкий, которого я создал в своём представлении. Да, именно о других примерах. Интерес к книге? А не способ ли это развести мелких кровососов-спекулянтов на месте тех титанов, что просто кровь пили? Не успели объявить о подписке за макулатуру на Джека Лондона, и уже вижу – потянулись со стопами газетно-журнального хлама люди. Интеллигентные лица попадаются, и много людей. Лондон в почёте, но так было всегда. Об иконописи ничего не достать, о церковной архитектуре. Об этих псковских находках была давно статья в "Науке и жизни", да там уж больно скверная печать. Видно только, что фигуры во весь рост. Как же просочиться на выставку? Стыну. Достоевский где-то писал, что русский может замечтаться на морозе до смерти. У Заболоцкого есть магаданское стихотворение, посвящённое этому. Итак, что же я делаю самозабвенно, раз уж мысли сегодня упорядочены до "больше не могу"? Сплю: и вижу сны и вспоминаю их. Варю и пью чай. Курю. Пишу. Всё. Греюсь до самозабвения, лёжа в кровати под одеялом. Сражаюсь с вездесущей иллюзией. Знаете, сильная творческая воля – не предмет моего рассуждения. Это как бывает ток сильный и слабый, и они исследуются порознь. Сказать, что я исследую слабые художественные проявления, нельзя, но что-то такое напрашивается. Девятнадцатый век очень ломал голову над проблемой гениальности, и вот к чему это привело. К смещению понятий и выдвижению бесконечного числа ложных авторитетов, к культу личностей взамен традиционного взгляда на безличностное существование как главное. А я бы, выходит, мог ещё что-то сделать и в русле этой традиции. Хожу самозабвенно, пока не чувствую, что смогу уснуть. Грезить не свойственно. Мечтать, кажется, больше не могу или нельзя. Совсем по Ильичу. Кончаю запись.

С воскресения пива не осталось, начинают продавать с одиннадцати. Пены полкружки, только что зарядили баки. В газетном ларьке продаётся, не обращая на себя внимания, Фолкнер на английском. Вышел за покупками. Солнце греет внятно. У меня пальто чёрное, и спине даже жарко. А ветер холодный, февраль месяц. Помню, однажды, тоже в газетном ларьке на Кожевенной линии, я купил "Чудеса Индии" Бузурга ибн Шахрияра, тогда у пролетариата он интереса не вызывал. Потом, одно время, начали продавать в киосках Н. Лескова, красное собрание, у городского мещанства, видно, он спросом не пользовался. Я много томов покупал, безобразные супера выбрасывал и зачитывался им как никем. Много позже так же зачитывался Щедриным, но того я вообще доставал у старьевщиков. У них можно было хоть книги на древнееврейском купить, но, к сожалению, языка не знаю. "Авессалом, авессалом" издавался в переводе, и чего это Политиздат надумал распространять его в подлиннике, не знаю.

Оля приехала забрать своего мужа. Ему второй раз дали академический отпуск по болезни. Сегодня уезжают. Я думал, мама поедет к себе, но нет, она от нас пока уезжать не хочет. Кто же её теперь в Москву повезёт? Если понадобится получать страховку?

Выспался днём. Ночью читал Чжуан-цзы в переводе Кучеры. Потом задремал. Вера ушла на работу, опять поспал до десяти. Выпил "Стрелецкой", спал до начала шестого, пока не подошло время Канаду слушать, да тут и Вера возвращается, и обеденное время подходит. В общем, отоспался вперёд. Ночью бодрствую. У каждого человека, я думаю, своя есть постоянная надежда, мысль. У меня прямо как молитва: лишь бы ничего не случилось. Я разлюбил всякие непредвиденности, может, и раньше не любил, но, по первости, находил их занятными и интересными. Теперь мне постоянно хочется одного – лишь бы ничего не происходило, протекало бы спокойно, без лишних разговоров. Иду в магазин или на укол, или куда-нибудь ещё, и только одно опасение, что может что-то случиться, меня тревожит. Кажется, даже холод не так досаждает, как эта мысль.

Теперь у меня есть Лао-Цзы и я чувствую себя успокоенным. Вообще мне кажется, что восемьдесят четвёртый год у нас пройдёт тихо и незаметно. Как високосный год, всегда много покойников, но это всё на верхах или по сторонам на некотором удалении от нас. Сегодня масленица, давали копчёную селёдку. Ещё вчера купили яблочного повидла в консервной банке, как кильки. Блинов не пекли, слава Богу. Религиозной программы не слыхал, так как в это время показывали английский фильм "Неизвестный Чаплин", третью серию. Похоже, что составлением программ занялась партия. Ну, этих надолго не хватит, скоро пост, и они с масленицей борются с переменным успехом. По-моему, и такая оголтелая спекуляция книгами должна закончиться, только не знаю, под влиянием каких причин. Неужели нужна война, чтобы цены на полиграфическую продукцию упали и перлы уценённые снова стало можно покупать походя, как бы случайно. Что наделали спекулянты, почти ничего стало не достать и, даже втридорога. Я покупал Державина и Анненского, Глинку и Тютчева, Хлебникова и Пу Сун-лина, Лу-Ю и антологию китайской поэзии, Случевского и Аполлона Григорьева и даже не знал, что такое этот чёртов всенародный интерес к литературе. А теперь пока только из "Памятников письменности Востока" кое-что перепадает, а за Библиотекой поэта надо с большими деньгами ездить на чёрный рынок. Я насмотрелся на эту кухню, и мне никакой охоты нет этим заниматься, да и возможностей нет. Вот и осталось только ночью чайку попить посидеть, да и то надо за это Бога благодарить. Хоть на одной квартире не трогают психиатры, остальные загублены. Чуть чего и тут, а потом выцарапывайся от них по три месяца, и это ещё в лучшем случае. Об них я много мог бы навспоминать, да кажется противно и неинтересно. А так дневник "ни из чего" состоит. Если представить, что всё – и передачи, и газеты – не мне адресованы, то ничего и не остаётся. Какие-то "Последние дни" сплошные. Нервы сдают. Обязательно нужно удовлетворение. Теперь сушим спитой чай, веря, что он является хорошим удобрением для огорода, вот занятие. Втроём тесно должно быть, но мы привыкли и в одной комнате жить. Как-то по временам забывали, что могут меня загрести в любую минуту. Даже не верится, что можно быть таким рассеянным, допускать такие оплошности. Но без этого как-то выходит, что и жизни бы не было. Но, как подумаешь о лечебницах, лучше сидеть тихо тут, лучше, кажется, не видеть и не слышать ничего, никуда носа не высовывать. Выходит, что других возможностей не осталось. А наш с Элкой портрет купила Третьяковская галерея. В общем, "Прямо из пасти лошади", английское кино, а не жизнь. Мало читаю, совсем ничего не делаю, не рисую, да и замыслов как-то нет вроде. Иссушили страхи за свою свободу, поглотили элементарные отношения. И это называется покоем. Всё относительно, но ничто так, как соответствие со временем. Козырев был прав. На путях абстрактного мышления только и возможно свободное существование. А солнышко уже пригревает, вот и начинаешь беспокоиться за ближайшее будущее. Где-то високосный. Очень не хочется залететь в восемьдесят четвёртом, хотя мода стоит и такая.

Раньше, когда я ещё учился в школе, я пробовал писать стихи и некоторые запомнил. Хочу воспроизвести их здесь, чтобы показать, что, как я ни менялся, но что-то общее с тем временем осталось.

Первое – это начало какой-то неоконченной поэмы о нашей жизни в Гавани, на В. О.

 
Здесь строят порт, как строят памятник.
А там, где башенки канала, которым двести с лишним лет,
Как будто козы стоят по грудь в воде…
Здесь пусто всё, как на Аляске,
Ангары первых поселенцев вокруг Петровского Ковша;
Дома построил Менделеев,
А на воде, как на картине, по грудь в воде стоит коза,
Напоминанием о Гавани, Галерной гавани Петра…

Что принесло нам Рождество?
Залив растаявший и незамёрзшие каналы.
Детский сад. Здесь дети учатся учиться;
Меня учили там вставать не поздно, ложиться рано.
Здесь уже за неделю до праздника
Дети с утра и до вечера празднуют.

Тихо, огнями украшена ёлка;
Несколько взрослых, но кажется пусто,
Только под окнами у батарей
Тихо присели банты и макушки наиболее рослых детей…
 

Я ходил читать в библиотеку Маяковского, читал впервые Лао-Цзы и "Неизданного Хлебникова", я был так поражён изложением теории Козырева, что посвятил ему короткое стихотворение:

 
Хлеб Козырева, козырь Хлебникова,
Но оба кажутся святыми,
И прорицания их вещи,
А время будет делать вещи
И козырь Хлебникова станет хлебом Козырева.
 

Других стихов я не запомнил, хотя, читая, я постоянно перефразировал какие-то строчки и, отталкиваясь от них, пытался создавать что-то своё. Я уже любил китайских умиротворённых поэтов и тоже пытался описывать природу на их лад, но сейчас не могу восстановить в памяти тех стихов. Может, и этих двух примеров довольно, чтобы объяснить моё тогдашнее умонастроение. Первое я прочёл не так давно Яр. Влад. и Тане Гетман, но они ничего мне не сказали. Второе, кажется, я вообще никогда никому не показывал, я уже был скрытен, в особенности в том, чего я недопонимал сам в себе. Я имею в виду взгляды Козырева. Узнать же подробнее об этом было негде, ведь он постоянно, мне кажется, был в загоне, и если бы не это его открытие, мы, широкая публика, так бы ничего о нём и не знали. Я жил как-то летом в Сестрорецке и о видимом там на море острове-форте сказал: Чёрный остров Ананас / На востоке разгорелся / На закате угас…/ Я описывал залив в стихах и прозе с таким энтузиазмом, наверное, потому, что всякие морские впечатления ушли в далёкое детское прошлое, а то, что я пожил с отцом на Каневце, мне казалось, нельзя затрагивать, так как полигон-то там был военный. Может, я обещал отцу чего-нибудь из этого не рассказывать, теперь уже не помню и думаю, что всё можно. Надо сказать, что и раньше, у Понизовского и у Анри, мои опыты писательские не вызывали интереса или сочувствия, и я принуждён был всем этим заниматься исподволь. К тому же тяжёлая физическая работа, которой я тогда добывал себе средства к существованию, никак не способствовала расцвету таланта. Хорошо, что я ещё в этой среде не старался стать известным, пролетарская подлость несмываемее барских прихотей и затей, как уже не раз заявлялось в русско-еврейской поэзии… Постепенно я от стихов совсем отстал, а прозой писал много и позже. Теперь меня даже печатают в подполье, но никаких откликов на то, что делаю, я не слышу. Вообще я всё время писал и рисовал как бы параллельно. Я очень много рисовал видов морских, залива и думал, что разовью такой стиль. Элла должна лучше всех помнить, что тогда у меня работ было не меньше, чем у Киры, но все они пропали, некому было их сохранить, как раз ещё более ранние уцелели, а все пейзажи моря я повыкидывал. Я вспоминаю эти стихи как бы в память о тех рисунках. Может, вспомню ещё. И теперь я смотрю, что я читаю и перечитываю книги те же, и Хлебникова читал бы и перечитывал, будь он у меня, а Кирюшу имею в качестве заложника вечного напоминания астрономических проблем и плохого знания законов абстрактного мышления. В общем, тут я подписываюсь, до некоторой степени, под этими стихами, и это, наверное, уже окончательно. Выпив крепенькой "Бодрости", не жалею о том, что я их написал. С другими не так. Стыдно того, что делал наспех, а вот когда мне показывают какую-нибудь мою старую живопись, я искренне радуюсь, кое-что искренне нравится в старых работах. Сколько перезабыто!

 

http://www.kreschatik.nm.ru/15/04.htm