Анатолий Барзах

БЕЛОЕ ВРЕМЯ

По поводу дискуссии о Премии Андрея Белого

 

Курицын, начавший эту дискуссию, выделил две проблемы:

1. Превышение (с его точки зрения) лимита премий, даваемых реально «за заслуги», а не за конкретное произведение, а также определенная «академизация» премии.

2. Отсутствие резонанса и шире: истощение некоего сообщества, которое ассоциируется с премией.

Попробую если и не возразить, то постараться понять, о чем идет речь.

Что касается первого, то я готов высказать даже более радикальную точку зрения: мне кажется неправильной (или, точнее, уже не актуальной на сегодняшний день) идея Димы Кузьмина о совмещении в Премии Белого парадигм «премии поиска» и «премии Пантеона». В рамках премии существует номинация «за заслуги» и она, по моему мнению, должна исчерпывать стремление формировать Пантеон. Всем остальным номинациям следует, мне кажется, абстрагироваться (насколько возможно) от «заслуг». Существует реальная опасность награждения «своих» (и одновременно априорного отвержения «чужих») – в том числе и с целью «создания и укрепления некоего сообщества» вокруг премии. А эта тема, между прочим, – центральная в выступлении Курицына, так что, если приглядеться, в его тезисах содержится некоторое противоречие. Ведь вот упрекает же он Комитет в том, что тот «не замечает» определенных авторов. «Заметить» – т. е. включить хотя бы в шорт-лист – это значит, по Курицыну, и он прямо об этом говорит, приобщить к чаемой «среде». Таким образом, он сам невольно совершает ту же ошибку, что и жюри, не всегда способное отвлечься от аргументов ad hominem. 

Другой разговор, что премии стоит перестать «делать вид», что всегда отмечается одно произведение, обязательно последних 2–3 лет. В том же награждении, скажем, Ильянена стоило ясно и четко заявить, что премия дается не только за «Бутик Vanity», но и за «И финн», и за что-то еще, точнее, за новую поэтику, которая становится яснее и выпуклее после нескольких книг и ценна в значительной степени именно тем, что оказывается не инструментом на один раз, а живым, хотя и конечным, организмом. Это уже не формирование Пантеона, но более основательный и честный подход. Литература состоит не только из «произведений», но и из неких более сложных «объектов». И это не тождественно «заслугам». Собственно, по сути дела, таково и было нередко неявное основание для премирования – просто надо немного изменить «Положение о премии» и делать это эксплицитно.

Но если я солидарен с Курицыным, что в отношении к проблеме «заслуги» vs. «произведение» премия нуждается в корректировке, то с его упреками в «академизации» и с конкретными примерами «ретроградности» этого рода я решительно не согласен (кстати, он не одинок, и в Комитете подобное мнение высказывалось). Курицын прав, награждение Лаврова имеет вполне очевидное символическое значение – но вовсе им не исчерпывается. История выдвижения его на премию (не вдаваясь в детали) доказывает, что ни коим образом это выдвижение к юбилею привязано не было, и если бы не некоторые вполне, скажем так, случайные обстоятельства, он был бы награжден в прошлом, неюбилейном году. Да, Лавров не является ярким новатором в своей области и, казалось бы, по этому критерию для премии «не подходит». Однако его исследования – это образец высочайшей филологической культуры, причем, что важно, применительно к самому что ни на есть авангарду, каковым является творчество патрона премии. Но, даже и отвлекаясь на время от «авангардности» «объекта», тот факт, что премия в лице Тименчика и Лаврова воздает должное филологии per se, имеет, на мой взгляд, принципиальное значение, – что вовсе не означает, в то же время, что только подобные авторы будут впредь всегда – или даже просто часто – попадать в поле зрения премии: я бы, скорее, назвал эти присуждения, особенно в случае Лаврова, исключением, но исключением не юбилейно-, а содержательно-символическим, знаковым, жестовым (и юбилейность это только подчеркивает). 

И тут мы незаметно переходим ко второй обозначенной Курицыным проблеме. Речь идет об отсутствии адекватной среды. Проявлением и причиной/следствием этого отсутствия, вполне справедливо, считается отсутствие адекватной критики, вообще какой бы то ни было внятной реакции на произведения, оказывающиеся в поле зрения премии. Но о какой критике мечтают «критики премии»? что они под этим понимают? Курицын четко это не формулирует, хотя его негативизм по отношению к «академикам» многозначителен. Куда более определенен Вадим Левенталь (курсив мой):

«Литературоведение – дело специальное, в большинстве случаев в высшей степени цеховое, постороннему там быстро становится скучно. Так что когда всех убеждают, что так и только так нужно писать о литературе и вообще о ней рассуждать, а если ты не литературовед, то сиди помалкивай и слушай умного дядю, – народ разбегается, как по сигналу воздушной тревоги.

В действительности же дело обстоит ровным счетом наоборот. Литература – максимально демократическое поле. Любой должен чувствовать себя в праве порассуждать о прочитанной книге – иначе на фиг автор ее писал?»

Хотя Курицын этого прямо не говорит, но, похоже, и ему скучно при чтении «Ахматовой» Тименчика. И он тоже ориентирован на этого пресловутого «любого» (хоть и из сравнительно узкой среды – и это, как мы увидим, принципиальный момент). Вот против этого и направлено (для меня) награждение Лаврова и Тименчика. Сам лауреат (последний из названных) предельно четко это сформулировал: «Филология отмечена лестной наградой в тот момент, когда ей наперебой предлагают перестать быть собой, переквалифицироваться в публицистику и в педагогику для этически и эстетически отсталых детей века... и “делать красиво” читателю, тому, как говорил Зощенко, “веселому читателю, который ищет бойкий и стремительный полет фантазии”». Я понимаю, что несколько передергиваю, но, право, мне трудно представить себе, чтобы Тименчик даже в почти приватной live-journal’овской публикации позволил бы себе спутать Александра Лаврова с Александром Скиданом, как это позволил себе Курицын, говоря о процедуре вручения премии Тименчику («речь поддержки», как ее назвал Курицын, читал первый Александр, а второму-то как раз в том году вручалась премия по поэзии). Это, конечно, малозначимая мелочь, но характерная. В филологии, – как, впрочем, и в литературе вообще, частью, а не обслуживающим аппаратом которой филология и является – нет мелочей. И об этом-то, в частности, и повествуют сами предельно «мелочные» исследования Тименчика и Лаврова, потому они и могут быть кому-то из «веселых читателей» казаться «скучными», лишенными «новаторства».

Авангард (не станем тут дискуссировать о смысле этого термина: просто мне претит слово «инновация») нуждается в филологии, недаром «золотой век» русского авангарда – это и «золотой век» русской филологии (с небольшим и объяснимым смещением по времени). Более того, они взаимо-«опыляли» друг друга.

При этом в отношении Тименчика Курицын и по сути дела не прав: не противодействуя впрямую тому «размыванию дискурсивных границ», которым отмечена литература последних десятилетий, Тименчик дает свою, в высшей степени оригинальную версию конструирования «эстетического измерения филологии» – как говорится в «формуле» его награждения. Это вполне определенная новизна, едва ли не революционная, как отмечалось многими рецензентами, но доступна она для понимания отнюдь не «любому», пускай даже и из сравнительно узкой «среды», тут нужен некоторый профессионализм. У Лаврова этого, конечно, нет: тем чище и определеннее в данном случае message поддержки филологии как таковой, и филологии авангарда, в частности.

Критика не должна быть второразрядным исследованием, не должна быть открытым «любому» полем «порассуждать», как к тому призывает Левенталь (и не он один). Любопытно, что Левенталь, рисуя возникновение желанной «среды», рассчитывает на появление «юного и наглого чахоточника... не читавшего Виноградова, но с бойким языком и гибкой мыслью». Как явствует из нарисованного образа, да и из заглавия его реплики («Курицын, Виноградов и Белинский»), он имеет в виду нового Белинского. Но Белинский-то как раз был именно что литературоведом, неплохого, прямо скажем, для своего времени уровня. И Гегеля (подставим его, с должной иронией, на место Виноградова) хотя и не читал, но под руководством Бакунина достаточно глубоко проработал. То, что Левенталь об этом «забыл», «не принял в расчет», тоже весьма характерно.

В дискуссии несколько раз с нескрываемой завистью к его «эффективности» поминается Лев Данилкин: вот уж к кому в полной мере применима характеристика «с бойким языком и гибкой мыслью». Таким образом, спорящие выдают свое истинное (и популярное в «нашей» среде) желание: появление своего Данилкина; «Данилкина», но «своего», «вменяемого», как принято говорить. Но «Данилкина», вот в чем беда, отнюдь не «Белинского».

Мне тут же возразят, что «дай нам бог Белинского, но пусть хоть Данилкин появится, противопоставления и предпочтения нет». Не соглашусь: я усматриваю вполне определенную тенденцию именно что предпочтения. Может быть, не конкретно в отношении критики, может быть, у разных участников диалога свои индивидуальные акценты, касающиеся набора имен, тактики и пр., но общая тенденция, на мой взгляд, вполне определенна. Вот Курицын упоминает «без малого гениальные» «остро-современные тексты Линор Горалик», затем утверждает, что «Акунин – куда больший новатор, чем недавние прозолауреаты Юрий Лейдерман и Эдуард Лимонов» и наконец без тени сомнения провозглашает «вполне себе новаторским» роман Павла Крусанова «Укус ангела». Я не приравниваю Горалик или Круглова, «великолепного автора», по мнению Курицына, к Акунину и Крусанову, даже не сравниваю. Но в целом в этом наборе имен, в той тенденции, которую они вместе, – тем не менее, вместе, – представляют прослеживается одна «идея»: идея «доступного авангарда», «масс-культуры для избранных».

Эта же идея стоит и за курицыновским, со ссылкой на Кукулина, призывом к поиску выражения «жизнеспособных модусов конкретного человечьего бытия», и желательно еще модусов «живых и окровавленных» – вместо «фокусничества». Это понятно: любая апелляция к «общности», любой поиск «общности» неизбежно влечет за собой выдвижение во главу угла этической проблематики, проблематики экзистенциальной – неизбежно в ущерб иным измерениям искусства. Кузьмин вроде бы полемизирует с Курицыным, резонно втолковывая ему, что любой настоящий, заслуживающий внимания эксперимент и является «специфически развернутым ответом на вопросы вида “кто мы, зачем мы, куда мы идем”». Возражать против этой установки нелепо, однако смущает модальность выносимых во главу угла вопросов. Возможно, и вопреки намерениям того, кто сформулировал эти вопросы, они демонстрируют принципиальную солидарность спорящих: «жизнь», что бы под этим «термином» ни понималось, становится приоритетнее, «главнее» литературы, языка, слова. Мы действительно никуда от этих вопросов не уйдем – но только «в конечном счете», они сами по себе (на мой вкус) непроизносимы, не могут входить в инструментарий анализа. 

Ту же тенденцию можно усмотреть в целом ряде иных явлений: и в «левом повороте» Александра Скидана, и в несомненно замечательном тексте Львовского «Своими словами», и в том резонансе, который этот текст, равно как и известное выступление Кирилла Медведева, получил – да даже в интереснейшем спектакле Дмитрия Крымова «Opus № 7». Я не выступаю против этих явлений; не выступаю я и за то, чтобы их не замечать, – но это, на мой (возможно, чересчур отстраненный от живой «литературной жизни») взгляд, явления, с которыми Премия Белого должна всего лишь заинтересованно сосуществовать, не более.

«Дух премии вступает в противоречие в духом эпохи». Это совершенно точно – но это вовсе не значит, что премия должна смириться и следовать противоречащему ей духу. Ровно наоборот – рискуя, и тут Курицын абсолютно прав, окончательно маргинализоваться. В чем я ничего дурного не вижу.

Ведь один из главных тезисов выступления Курицына и всей последующей дискуссии – призыв к «собиранию земель», к созданию/восстановлению некоего сообщества, некой среды: «...Стоит, пожалуй, самим как-то инициировать интерес общественности (имея некие медиа; зная, как проводятся круглые столы, вечера и т. п.». Та же проблема заботит и некоторых членов Комитета. Само по себе это стремление кажется очевидно оправданным, да оно таковым и является. Но в том контексте, о котором я говорю, оно приобретает несколько непредвиденный оттенок; предельно огрубляя: оттенок понижения уровня притязаний, понижения уровня вообще. (Курицын со своей феноменальной чуткостью и способностью если и не продумать, то прочувствовать все до конца этот оттенок даже и эксплицирует, негодуя на «академиков»).

Да, премия (что особенно очевидно изнутри) действительно в кризисе, и тут можно с Курицыным согласиться. Но симптомами этого кризиса, на мой взгляд, являются вовсе не награждения «академиков», не неуклюжее порой смешение «заслуг» и «произведений» (это как раз дело поправимое, один из вариантов я попытался выше обрисовать), а очевидный дрейф в сторону «масс-культуры для избранных», «авангарда с человеческим лицом», так сказать «экзистенциализированного авангарда». Оговорюсь еще раз, что вовсе не считаю этот феномен сугубо негативным, более того, категорически приветствую появление соответствующих вещей в шорт-листах. Я не склонен именовать нынешний список лауреатов «стыдным провалом» (как Курицын), но появление в нем одновременно книг Секацкого и Круглова считаю явным симптомом неблагополучия, свидетельством того самого дрейфа. Тем более, если принять во внимание доминирование литературы данного «направления» («масс-культурного авангарда») в шорт-листе по прозе этого года (кроме Секацкого, это Кудрявцев и Горалик). Особенно характерен здесь Секацкий: он, на мой взгляд, в последние годы осознанно и максимально публично совершил этот поворот, и его награждение не до, а после «преображения» становится по-своему символичным (отвлекаясь от реальной аргументации этого награждения, где, конечно, решающую роль играли прошлые «заслуги»; важно звучание самого факта). Шорт-листы премии Белого последних годов все более насыщаются произведениями, которые, с той или иной степенью приближения, могут быть соотнесены с этой парадигмой: Петрушевская, Шишкин, Гришковец, Элтанг; есть соответствующие аналоги и в «теории», например, Липовецкий. Повторю, что никоим образом не отрицаю за перечисленными авторами многообразных достоинств, и сам был и остаюсь сторонником того, чтобы они были отмечены. Однако общая тенденция и особенно результаты этого года внушают определенные опасения. Боюсь оказаться прав, но тон обсуждения действительно эпохальной книги переводов Целана, труд над которой Белорусца и Баскаковой удостоен премии в номинации «за заслуги», свидетельствует о том, что и эта книга, и эта поэзия рассматриваются как отражение «живого и окровавленного модуса конкретного человечьего бытия», как ответ на вопросы «кто мы, зачем мы, куда мы идем» – то есть, вопреки внутренней сути этой поэзии (в моем, естественно, понимании), как классический образец «экзистенциализированного авангарда» (повторю еще раз, что «термины», употребляемые мной, заведомо неточны.

Последний пример понуждает меня сделать важную оговорку. Я сознаю, что, скажем, творчество Круглова или Горалик далеко не исчерпывается принадлежностью к описываемому направлению. Это направление формируется не только и даже не столько «произведениями», сколько их рецепцией. Другой разговор, что «нет дыма без огня», во всяком случае, что касается упомянутых авторов. Мне не хотелось бы относить к «квазиавангарду», скажем, творчество Бориса Херсонского. Но рецепция этой поэзии явно пытается вытолкнуть ее в поле «экзистенциальности».

«Квазиавангард» пытается занять узкую нишу между «историческим авангардом» и постмодернизмом, стремясь совместить преимущества обеих позиций: избранничество не дезавуируется вовсе, но становится коллективным, при этом для коллектива ограниченного, что позволяет и сохранить сам статус избранности, и сочетать ее с неким вариантом постмодернистского демократизма и этической озабоченностью (последнее, как кажется, не имеет прямых аналогов ни в одной из «синтезируемых» моделей). Так и просится сравнение с небезызвестным «избранным народом»... Не исключаю, что здесь можно проследить и некую преемственность с уникальным феноменом «советской интеллигенции».

В сути происходящего позволяет разобраться (если и не разобраться, то хотя бы поместить в нужный контекст) книга Олега Аронсона «Коммуникативный образ», отмеченная в прошлом году нашей премией (что тоже симптоматично). Ее пафос заложен с самом ее заглавии, в основном понятии, развитию которого она посвящена. В искусстве важнее всего оказывается «общность с другими» (Аронсон тут же довольно изобретательно «вербует» в союзники Хайдеггера: «...или само “бытие-с-другими” (Хайдеггер)»). «Любовь и война, страх и скука, радость и вера» – вот те «аффективные состояния», «несущие в себе нередуцируемый момент общности», которые и становятся, огрубляя, материалом, источником нового искусства, искусства, в центре которого – «коммуникативный образ», то есть образ по определению взывающий к некоей общности и ее формирующий. Аронсон оказывается как бы теоретиком «нового направления», точнее, его «предтечей», поскольку работает в основном еще в рамках постмодернистской парадигмы.

Один из главных вопросов, на который ищет ответ Аронсон, – «какова связь жизни и поэзии?» – самой постановкой своей подразумевает приоритет непосредственной экзистенциальности, то есть тех самых (я огрубляю, но вновь с целью обнаружить определенную тенденцию) «модусов конкретного человечьего бытия». И дальше: «...Единственный способ ... проявления» поэзии – «действие по обнаружению человеческой общности». «Поэтическое и этическое удивительным образом соединяются»: Аронсон и здесь угадывает одну из коренных тенденций – потребность в непосредственной этической обеспеченности поэзии, литературы. Эта потребность может принимать самые разные формы (как, например, у Скидана или у Медведева), весьма далекие от того, что имеет в виду Аронсон, – важно, на мой взгляд, усмотреть за этой пестротой вполне определенный дрейф. И далеко не случайно в тексте Аронсона возникает словосочетание «поэтический императив». (Артем Магун очень точно подметил в свое время «удивительный морализм Аронсона».)

А о том, что при этом идет определенная «игра на понижение» свидетельствует противопоставление Аронсоном «непосредственной» поэзии Интернета «высокомерию» профессиональной поэзии, целиком помещаемой в поле диалектики «господина и раба» (кстати, то же противопоставление несколько в ином контексте возникает и у Курицына). Я понимаю, что мысль Аронсона тоньше и глубже, и не хочу здесь углубляться в анализ его весьма продуктивных идей и наблюдений – важна угадываемая за ними тенденция, резюмируемая словами, поразительно совпадающими по интенции с ламентациями Курицына: «Поэзия же, достигнув высот мастерства, лишилась сообщества читателей» – разве что слово «поэзия» заменить словосочетанием «Премия Андрея Белого».

Исчерпанность Романтизма (и прочих меганарративов) толкает на отбрасывание «возвышенного» как такового (к чему имеются более чем серьезные основания). И Аронсон оказывается в одной упряжке и с Кругловым (при всем моем к ним обоим интересе и уважении), и с Левенталем.

Но позиция Аронсона более радикальна и «социальна», он склонен смещать свой интерес в сторону более массовых явлений (как точно формулирует тот же Магун, Аронсону свойственна «утопическая апология массовой культуры» – тут Аронсон вновь ближе к Курицыну, чем к другим персонажам этой истории). Та новая тенденция, о которой я говорю, напротив, склонна довольствоваться неким компромиссом, неким паллиативом, а именно, апелляцией к общности, но сравнительно узкой, по-своему элитарной, без радикальной потери «возвышенного», но «возвышенного», слегка, извините за «каламбур», «пониженного» (экзистенциализацией, моральным заданием прежде всего), «человеческого», адаптированного для хотя бы мало-мальски заметной аудитории (наилучший пример – Круглов). Это, условно говоря, «возвышенность души», а не дискредитировавший себя «горный хребет духа». Такой компромисс представляется даже более неприемлемым, чем честное и бескомпромиссное отрицание.

Я отдаю себе отчет в том, что не в состоянии предложить какую-то «позитивную программу». Критика Аронсоном (и многими другими) традиционных отношений «автор/производитель – читатель/потребитель», традиционной (в том числе и авангардной) модели литературы слишком серьезна, чтобы делать вид, что за 30 лет ничего не произошло. Но предлагаемые варианты решения вызывают у меня недоверие. «Возвышенное», «избранничество», по-видимому, уже невозможно восстановить как таковые. Да и не нужно. Но они должны, как кажется, приобрести новое содержание, преобразиться в нечто иное, но хранящее хотя бы следы «трансцендентного». «Синтез» авангарда и постмодернизма, предлагаемый в рамках обсуждаемой модели, представляется бегством от поднимаемых кризисом обоих направлений проблем, а не их решением. Может быть, именно Премия Белого призвана такое новое решение искать.

С другой стороны, не надо быть психоаналитиком, чтобы понять, что мое к любой общности недоверие и отталкивание от нее – это, возможно, всего лишь защитная реакция неисправимого аутсайдера.

 

P. S. Реплика Вик. Топорова по поводу обсуждаемой дискуссии не стоила бы упоминания (возвращая автору его упрек в адрес премии, я бы сказал, что статья эта, в отличие от многих иных его выступлений уныло неталантлива, лишена характерной для него раньше, пускай и гнусноватой, но яркости) – не стоила бы, если бы не приписываемая Топоровым премии «установка на захват “литературной власти”». Если пренебречь некоторыми (впрочем, весьма важными) нюансами – не об этом ли, в конечном счете, ведут речь те, кто ратует за «воспитание адекватной среды»?

(http://kritmassa.livejournal.com/96366.html)

 

Название для настоящей публикации, которое категорически не понравилось ее автору, предложено редактором.