Светлана Иванова

ГЛАЗНОЕ ЯБЛОКО

(предисловие к книге: Василий Филиппов. Стихотворения. 1984–1986. М.: НЛО, 2011)

 

 

По-настоящему новые стихи всегда возникают там, где поэт сопротивляется существующему, уже открытому до него материалу. Инерции языка, очевидности хода поэтической мысли, традиционной образной системе, устоявшемуся представлению о красоте и гармонии.

Осваивая новые языковые территории, поэзия смещается все дальше и дальше от так называемого «здравого смысла», что бы это ни значило. Поэт начинает говорить там, где человек, обладающий обыденным сознанием, замолкает или попросту лишается дара речи.

Именно такой оказалась мучительная, но по-своему героическая роль Василия Филиппова, поэта поколения ленинградского андеграунда, одного из немногих его представителей, кто еще остался на этом свете.

Василий Филиппов родился в 1955 году. После окончания школы несколько лет учился на биофаке ЛГУ, потом оставил университет ради занятий литературой. Был воспитанником Давида Дара. Часто присутствовал на квартирных чтениях поэтов «второй культуры», стал другом Виктора Кривулина, Елены Шварц, Александра Миронова. Участвовал в религиозно-философских семинарах, печатал в журнале «37» свои богословские штудии.

Судьба его переломилась в 1979 году. Под влиянием внезапного психического срыва, совершив роковой для себя поступок, Филиппов оказался в психиатрической больнице. После бегства оттуда более двух лет провел в тюремной психбольнице при «Крестах».

И вот тут произошло поистине чудо. Весной 1984 года, выйдя на свободу, Василий впервые начал всерьез писать стихи (до этого он лишь пробовал себя в разных литературных жанрах). Теперь же Филиппов стал писать постоянно и за несколько лет сочинил сотни стихотворений. При этом он снова и снова оказывался в больницах, а с 1993 года и поныне находится там безвыходно.

Нельзя сказать, что поэт Филиппов обойден вниманием издателей. Вышли книги – первая, в 1998 году [1], затем – в 2000 г., на средства давнего друга и почитательницы поэта А.Л. Майзель [2]. В 2001 году Василий стал лауреатом Премии Андрея Белого. Новая книга появилась уже в НЛО [3]. О поэте написали многие критики [4]. В последнее десятилетие его стихи были опубликованы во множестве сборников и антологий, а в 2009 году вышли отдельной книгой в Италии – в переводе Паоло Гальваньи [5].

Вот, собственно, и вся биография поэта. В остальном, как советовал Пушкин Вяземскому, «оставим любопытство толпе».

 

* * *

В культурном сознании безумие – в высшем, мистическом смысле – издавна считается подобием поэтической инициации, посвящения в поэты.

В православном мире схожим знаком богоизбранности, «добровольным безумием» для «мира сего» стало юродство. «Никто не обольщай самого себя: если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтоб быть мудрым.  Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом...» (1 Кор. 3, 18–19).

Не случайно высказывания «божьих дураков» часто оказывались рифмованными – это был знак особого, мистического характера их речей. И только юродивый, отказавшийся от всех благ мира, имел право осмеивать порок, поучать и укорять властителей мира сего, протестовать против зла.

«Есть какая-то страшная тайна (“антиномия?”) в способности художника существовать совершенно “искусственно” и в то же время быть дурацким “переводным листом” бытия. Может быть, синтез этой “тайны” – “юродство”»? – писал, отвечая в 1980 году на анкету о Блоке, петербургский поэт Александр Миронов [6].

Буквально о том же говорила и Елена Шварц, рассказывая западным славистам о неподцензурной ленинградской литературе: «Миронов и Филиппов ярко иллюстрируют такую своеобразную черту петербургской поэзии как юродивость, – род святости, не встречающийся нигде, кроме России, служение Богу путем умаления себя и насмешки над собой. Само слово “юрод” непереводимо, урод – в глазах людей, но не Бога, который часто одаряет их способностью творить чудеса. Их святость целомудренна, они скрывают ее, боятся, что догадаются об их внутреннем свете. Они отказываются от разума ради даров духа и кажутся людям безумными, а иногда действительно становятся ими.

Василий Филиппов возник как поэт уже на излете существования этой культуры и стал ее летописцем и бытописателем. Он подобен Анри Руссо изящной простотой и наивностью» [7]. 

В этом свидетельстве Елены Шварц – ключ к пониманию роли Филиппова в нашей поэзии.


 

* * *

Его стихи воспринимаются как одно огромное мегастихотворение, которое началось с того таинственного момента, когда он осознал себя как поэт.

Можно смело сказать, что в лице Василия Филиппова петербургская поэзия породила протопоэта, архетип поэта. Ведь он практически до предела, до абсолюта довел родовое, изначальное свойство поэта – метафорическое мышление.

Джунгли метафор, заросли ассоциаций и символов, через которые, ведомый автором, продирается читатель. Предметы и понятия то и дело подвергаются всеобщему взаимному отражению и преображаются на ходу. И едва ли не каждое из них может быть описано у Филиппова посредством другого, бесконечно далекого и, на первый взгляд, абсолютно случайного. 

Эти качества могли бы показаться чрезмерными, если бы не экстремальная убедительность его сюрреалистической оптики.

В русской поэзии такая поэтическая практика, в общем, уникальна. По скорости создания, непосредственности, спонтанности, хаотическому нагромождению ассоциативных рядов ее можно было бы сравнить с автоматическим письмом – особенно, если вспомнить подобные опыты, предпринимавшиеся в свое время в нашей поэзии Илъяздом и ранним Борисом Поплавским, — если бы не очевидное присутствие в мегатексте Филиппова яркой индивидуальности, отчетливо выраженной мысли, осознанных и часто отрефлексированных культурных ассоциаций. 

На первый взгляд, стихи Василия Филиппова сродни дневнику. Они полны реальных жизненных впечатлений – что делал их лирический герой, кого и что видел, о чем думал, что читал, что пил-ел и какая в этот момент была погода.

Кто-то удачно сказал, что поэтический образ должен быть, как капуста. Верхний слой – надорван. У Василия Филиппова даже не столько образ, сколько само стихотворение архитектонически выстраивается именно так.

Его стихи в большинстве своем начинаются с намеренно бытовой фразы: «Вчера был в церкви...», «Ночь. Смотрю в окно...», «Звонила Ася Львовна...», «Сегодня поеду в библиотеку...»

Поэзия Василия Филиппова словно бы творится на наших глазах. Как просыпается человек или распускается цветок, так постепенно разворачивается перед нами картина мира, принадлежащего поэту, увиденного его глазами. Тем самым «я» Филиппова с неожиданной силой вовлекает читателя в прагматическое соучастие и сотворчество. 

Исследователь лингвистики измененных состояний сознания Д. Л. Спивак называет подобный способ построения текста «матричным». По его словам, «Матричный текст не рассказывает о некотором отрезке реальности, а прямо повторяет всеми своими изгибами его строение. При правильном чтении мы попадаем в резонанс с этим отрезком реальности и изменяем его. Собственно, текст не читается, он исполняется, сбывается» [8].

Ясно, что само понятие «реальность» применительно к поэтике Филиппова – весьма относительно. В каждом стихотворении, начиная как «летописец и бытописатель», он тут же принимается моделировать свою собственную реальность, – но делает это настолько убедительно, что этот сдвиг, шов между бытовым сообщением и накатывающей на читателя волной самых вольных и прихотливых ассоциаций неуловим, как ни вглядывайся.

Само дневниковое «я» Филиппова – словно разбег перед прыжком. Тут же, молниеносно, начинается фантасмагория, в которой «я» смешивается с миром, растворяется в универсуме. Словно по мановению волшебной палочки обыденный, ничего не значащий для читателя реальный факт превращается в факт искусства: настолько пристально – порой нежно, порой простодушно, а иногда и гневно – зрение автора.

Ключевое слово здесь именно «зрение». Филиппов – «поэт-глаз». Именно зрительное восприятие мощно преобладает в его поэтике. Воспитанный прекрасным городом, где «зрение <...> радовалось дворцам», Филиппов более всего доверяет именно этому органу чувств. Причем, с его помощью поэт умудряется не только наблюдать, но и выстраивать самые отчаянные и бесстрашные ассоциативные ряды, абсолютно растворяя свое «я» в потоке бессознательного.

Зрение дает Филиппову, как тысячеглазому античному Аргусу, поистине магические силы – способность одновременно и фантазировать, и логически мыслить, контактировать с тончайшими внутренними процессами, происходящими в собственном сознании, следить за их спонтанностью или отпускать в вольное плавание. Зрение столь важно для него, что часто заменяет другие способы восприятия – вплоть до осязания.

Тут можно вспомнить стихотворение Леонида Аронзона, где «всё – лицо». У Филиппова же «всё – глаза».

Величайший дар земной жизни, именно зрение в первую очередь подчинено для него божественному промыслу:

 

Бог-дирижер руководит зрачками,
Возводит глаза к темноте, к опасности, к краю
Восточного полушария... 

 

Поп приходил со свечкой
И прямо в глаза
Слово Божие лил...

 

Неудивительно, что зрение для Филиппова еще и главный отличительный признак поэта. Именно благодаря особому устройству своей оптики, способности видеть то, что незримо для других, поэт обретает способность к творчеству, приобщается к мифологическому сознанию:

 

Дева прольется в мои пальцы,
Чтобы я написал стихотворение
И вернул ей и себе цветок-зрение... 

 

Зренье – державное яблоко
Держит поэзию в Ницце, в Венеции,
Где соборы, гондолы, лица под шляпами – в оправах аметисты... 

 

Вращается поэт – глазное яблоко,
С Востока идет он и с Запада... 

 

В юности зренье Мандельштама не находило преграды,
Искало только кисть винограда,
В зрелости – подковы и перстня-слова кремневые камни.

До глаз Мандельштама теперь можно дотянуться руками.
Но наткнулось зренье на небесную твердь... 

 

Причем не только сам поэт с помощью зрения контактирует с миром – мир отвечает ему тем же,  смотрит на поэта своими глазами:

 

Стоило жить,
Чтобы видеть зренье-кувшинку на глади пруда...

 

Я просыпаюсь –
Раскрывается тысяча глаз стрекозы,
Тысяча фиалок раскрывается в тысяче зрачков,
А над ними – небесный покров… 

 

В раю плоды – глаза павлинов
Смотрят с веток... 

 

Дева-Ночь толкает перед собою баржу,
Груженую звериными глазами...

 

Характерной для Филиппова естественности перехода от обыденной речи к метафорической, «поэтической» помогает и форма – раешный стих. Он, с одной стороны, позволяет естественным образом сохранять разговорную интонацию, непосредственную и непринужденную, а с другой – структурирует поэтическую речь достаточно жесткой смежной рифмовкой, организует стремительное и динамичное движение образов, помогает воспринимать стихи как театральное действо, разворачивающееся именно «здесь и сейчас». 

Мир Василия Филиппова действительно подобен театру-вертепу, где существуют постоянные, любимые персонажи. Это, собственно, цитата из посвященного Василию стихотворения Елены Шварц:

 

Там, за тьмой
Кукольный театр, вертеп.
Какие смешные и милые куклы...
Видишь, Вася, ты разве ослеп?
Бабушка тихая «с бусинками глаз» на метле.
Черный песик, Миронов и Дева...

 

В самом деле, все они тоже вовлечены в круговорот непрерывных метаморфоз – вполне реальные Лена (и ее пудель Яша), Миронов, Феоктистов, Стратановский, Шельвах – «сколько болотных поэтов живет в Ленинграде...» Дева, Бабушка, Ася Львовна (друг и издательница поэта А. Л. Майзель)... Все они тоже оказываются в неожиданном, волшебном окружении, в пульсирующем, вибрирующем пространстве его фантазии. И поскольку у Филиппова вообще все постоянно превращается во все, что ему угодно, то каждого из его героев внезапно тоже постигает мифологическое преображение. Миг – и Бабушка уже не Бабушка, а Дидона, Дева оборачивается прустовской Альбертиной, а Лена Шварц становится то собеседницей Сократа Диотимой, то сиреной, то женой Перикла Аспазией – «для разнообразия»...

Журнал «Вестник новой литературы» метко назвал Филиппова «коллективным бессознательным второй культуры» [9].  Однако в этом карнавале мелькают лица и маски не только близких людей и фигурантов ленинградского андеграунда. У Василия – огромный круг чтения, и все его любимые (да и нелюбимые) авторы тут же вливаются в бурный поток, становятся персонажами мистерии, демонстрируя кто светлый лик, а кто и харю.

 

Спи, Гумилев, мы помним твой вызов
Как ты бросился с храма карниза.... 

 

И девушка-Пушкин
С глазами грустными
Где-то бродит по сорной траве
С пылью вчерашней в голове... 

 

С Державиным встречался Наполеон
И возводил его на неаполитанский трон... 

 

Вот выползает из подворотни провинциал-Чехов,
Он слишком прикреплен к своей эпохе,
В которой нет воздуха.

Толчея в его рассказах людей,
Забывших названья зверей...

 

Поэт Николай Глазков когда-то написал:

 

Что такое стихи хорошие?
Те, которые непохожие.
Что такое стихи плохие?
Те, которые никакие.

 

Стихи Василия Филиппова – несомненно, хорошие, поскольку не похожи ни на чьи другие русские стихи. 

Однако столь тотальное преобладание зрительного восприятия в его поэтике дает возможность найти прямую аналогию его творчеству в изобразительном искусстве. Это и Анри Руссо, с которым сравнила Филиппова Елена Шварц. Это и художники направления art-brut (грубого, «сырого» искусства), чьи непосредственные, предельно искренние, энергичные работы в последние десятилетия стали так популярны на западной арт-сцене.

Как и искусство этих художников, поэзия Филиппова восходит к первоосновам творчества, естественным образом восстанавливая право поэта на спонтанное высказывание, на свободную, живую речь, не ориентированную на какие бы то ни было общепризнанные культурные авторитеты. 

Как и они, Филиппов мало беспокоится о мастерстве в традиционном понимании этого слова. Мастерство явно не является непременным условием его поэтической задачи. Перед ним стоит наиболее архаичная и существенная из задач поэзии – стремление к тому, чтобы поэтическое слово было адекватно таинственной сути, скрывающейся за формальной оболочкой.

Но тайна искусства, тайна поэзии в любом случае останется тайной, она в принципе не может быть объяснена или исчерпана. К ней можно только прикоснуться, приобщиться – и расплачиваться за этот счастливый дар приходится всерьез. 

 

Еще недавно подобных художников принято было называть маргиналами. Применительно к современному искусству, «маргинальное» сегодня уже даже не термин, а просто тавтология. В поэзии ситуация еще более экстремальная – можно ли быть маргиналом среди себе подобных, когда сам род деятельности поэта оказывается за пределом того, что востребовано социумом?

 

«Зачем поэт в убогое время?» – спрашивал современников несчастный Гёльдерлин. О чем бы он спросил, родившись двумя веками позже? Ужасно представить себе это воочию. Между тем, судьба Василия Филиппова, трагического, юродивого тенора нашей эпохи, в этом смысле символична.

Во времена, когда в русском культурном сознании стремительно исчезает традиционная антропологическая потребность в поэзии, когда понятие фундаментальной культуры заменяется исключительно культурой потребления, что делать с той, которую «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать»? Где ее место сейчас и что от нее останется завтра?

Василий Филиппов из своей психбольницы отвечает и на этот вопрос.

 

Сколько прошло дней
С тех пор, как умер пушкин, его ямб и хорей.
«Нет, весь я не умру».
Нет, умрешь.
Из сердца торчит светской красавицы нож.

 

_______________________________

[1]  Филиппов В. Стихи. СПб.: Новая литература; Красный матрос, 1998. 

[2]  Филиппов В. Стихотворения Василия Филиппова. СПб.: Петербург – ХХI век, 2000.

[3]  Филиппов В. Избранные стихотворения 1984–1990. Серия «Премия Андрея Белого». Предисл. М. Шейнкера. М.: НЛО, 2002.

[4]  Урицкий А. Петербургские сны // Знамя, № 1, 1999; Шубинский В. Стихотворения Василия Филиппова // Новая Русская книга, 2000, № 6; Иванова С. Некоторые аспекты изображения флоры и фауны в произведениях поэтов «второй культуры» (Елена Шварц, Василий Филиппов, Сергей Стратановский) // История ленинградской неподцензурной литературы: 1950–1980-е годы. Сборник статей. СПб.: Деан, 2000; Бондаренко М. «Чтобы книга стала Телом...» // Знамя, 2001, № 8; Урицкий А. Остановиться, оглядеться... // Дружба народов, 2003, № 9.

[5]  Vasilij Filippov. Ho sognato di volare su una nuvola. Brescia: Edizioni l Obliquo, 2009. (Versione dal russo di Paolo Galvagnii).

[6]  Миронов А.  «Автобиографические записки» и другая проза // НЛО, 2010, № 106.

[7]  Из неопубликованной рукописи Е. Шварц (архив К. Козырева).

[8]  Спивак Д. Матрицы: Пятая проза? (Филология измененных состояний сознания) // Родник. 1990, № 9.

[9]  Василий Филиппов. Стихи // Вестник новой литературы, 1992, № 4.