Василий ФИЛИППОВ

ВЕЧЕРОМ (июль 1984 г.)

 

 

+ + +

 

1

 

Запах лекарств в пустынных холлах.

Врач и перед ним пациент. Голо.

Как бы уйти поскорее из этого дома,

Ехать без остановки до самого дома

Среди людей незнакомых.

 

2

 

Даже дома не оставляет мысль об уколе.

Звонок. Входят чужие люди.

Наклоняются, что-то делают с телом.

Сажают живую осу-шприц.

Входит под кожу

И растет ощущенье.

 

3

 

В комнате я и Иероним в багровом переплете.

Ощущенье звонка – что за мной пришли из психбольницы.

Мышиные когти шагов на лестнице.

Лифт поднимает непрошеных гостей.

 

4

 

Словно бы не был в пустом доме, где пахнет лекарствами и краской,

Но точит мысль,

Что вернусь туда через две недели, шепчет: «Обернись».

Уйду на болото, где спасенье

Распустилось горизонтом.

 

5

 

В сферу дома не донесется голосов

Службы, психбольницы.

Погоня голосов из нежной ткани –

Лишний груз каждодневный.

 

6

 

За окном стена зноя

Отделяет вечер, когда придут шаги близких.

Вспоминается обелиск

Между Европой и Азией,

Салют – ветви черешни,

Льдина,

По которой мечется зренье.

 

7

 

Затеряться среди прохожих,

Среди похожих.

Я смотрю на стекло,

За которым золотое небо

Тонкой тканью отделено

От улиц, на которых я не был.

От универсама доносятся крики: «Хлеба!»

И колосья пшеницы – свет электрический шевелят ресницы.

 

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ (лето 1984 г.)

 

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ

 

Думаю об Афганистане

Гор ледники

Бородатые мусульмане –

Твои двойники.

 

Хворост пива, мертвые змеи,

Чалма.

Горы все острее и зряче,

Только кто там все надрывается, плачет?

Луна?

 

С гор никогда

Не сойду на тюльпанов расплющенный луг.

Зренье вокруг

Скал-черепах.

 

С гор снежных

Сходят верблюды-зрачки

В центре тюльпана

Тычинки-кресты.

 

Но зренье вокруг расцвело

Гиацинтом друзей.

Соль ветра,

Губы темней.

 

Отвлекись: фиолетовые горы,

Шум моря, иллюминатор.

Может быть возвращение вскоре.

Где тюльпаны цвели, мусульмане шли бородаты.

 

   

ДОМ ПРЕСТАРЕЛЫХ (июль 1984 г.)

 

 

+ + +

 

  О Сад!

  В. Хлебников.

 

Ресницы слились с лесом,

И когда тело вошло,

Слабо уколола ветка березы,

Указуя, что я дома.

 

Погрузился на самое дно сосновых стволов,

Где не проникает луч света,

А пляшет на листьях березы,

Словно игрушечный зайчик.

 

В полумраке кроссворда стволов

Прячутся Ах и Ау,

Дыра на одежде, ботинок – колесо автобуса.

 

Тело становится женщиной,

Петляя туда-сюда,

Сшивая тропинки в узел перегноя.

 

Пар от земли наливается в глазные яблоки,

Которые спеют прошлогодней осенью.

 

Линия судьбы, отгибая ветвь, обнажает тело-тропинку,

И слух ест голубику.

 

Ступня чувствует перегной сквозь кожу ботинка.

Позвоночник качается в такт ветвям малины, пока рука обрывает ягоды.

 

Коленная чашечка бурелома.

Память стелется мхом под ногами.

Пальцы ноги, как пятикопеечная монета на ладони.

Пир зрения прежде чем рта – столько ягод!

 

Зренье ладонью раздвигает ветви.

Тропинка дрожит упругим телом – змея, раздавленная самосвалом.

Земля раскрывает уста, и тянутся побеги малины

К шарам электрическим, укрытым пурпурной тканью.

 

Вечером запечатывается ячейка дома,

И зажигается лампа,

Чтоб в сумерках стала знакома

Постель.

 

В комнате камыши –

Из озера-содома рыбы,

И электрический свет – месяц апрель.

 

Никто не постучится в дверь,

Не войдет, ступая босыми тапочками

По линолеуму опавших недель.

 

Не уловит ухо

Стука человеческих голосов на бильярде кухни.

Не шелохнется листва на деревьях,

Под которыми сидят филины-собаки,

Держа в когтях убитую мышь-хозяйку.

Как недели голубоваты:

Паровозный дым, письмо, выброшенное после прочтения, перо вороны.

 

   

 

ПЕШЕХОД (август 1984 г.)

 

 

ДЕРЕВНЯ. 2

 

Деревня. Полдень.

У всех жителей часы на руках.

Тени уходят на север.

Деревня пуста.

 

Огороды вступают с улицей в спор за пространство.

Дети уйдут в город

Вечером,

Взявшись за руки,

Сплетаясь в ковер луговых полей.

 

И останутся лепестки мальвы – балки крыши

На толстом стебле крыльца,

Старуха, у которой глаза

Следят всюду водою колодца.

 

Время – ночь.

Деревня – осиное гнездо, из которого вылетают осы – электрический свет,

Освещая лес и зачем-то звезды.

Деревня на дне чаши,

Из которой пьют страхи одинокие путники.

 

Из сердцевин стволов в окнах рождаются силуэты,

Косы опускаются в колодцы платьев.

Ступни ног оставляют следы-воду и просо.

Руки, сломанные в локтевом суставе, взбивают прическу ресниц.

 

Глаза касаются друг друга плавниками

И уходят в водоросли ног,

В чешую русалочьего хвоста.

В окне струится речка,

На дне которой вперемежку лежат камни и плечи.

 

 

+ + +

 

Утром тихо.

День бел, словно сливки.

Белая стена за окном.

Губы просят от кори прививки.

 

Сколько раз смотрел в окно

Дома напротив,

Гладил штору, словно котенка,

Завивающуюся за зрачком.

 

Иногда зрение идет на слом

И падает подстреленным голубем на тропинку.

Дом-невидимка

Белый, как слон.

 

Нетвердой поступью зрачка

Вхожу в раскрытые окна,

Где предметы мокнут

Под дождем полумрака.

 

Вечером хозяйки на кухне

Готовят шоколад ладоней

И разговаривают тихо

Об агонии транспорта.

 

Из люстр выползают змеи

И заползают под веки,

Ища голубиные яйца-зрачки,

Осыпаются лепестки голов,

Склоняющиеся над шахматами книг.

 

 

 

АНЦИФЕРОВО (август 1984 г.)   

 

 

+ + +

 

Окунаю в книги руки,

Руки, полные крови и краски.

Никола-угодник в муке

Тащит в гору на санках свои глазки.

 

Читаю губами слова.

В ухо влетает колокольчик полдня,

И с лица-клубка тянется нить-слова.

 

Книга раскрыта, страница бела,

Пахнет комнатой и солью морской воды.

Следы Автора – босые ступни букв.

 

Ноты книги записаны Автора ступнями.

А под окошком гуляет пани,

Тянет лицо-настурцию к окну,

Роса падает с губ,

И синеет небо-труп.

 

Звенит стебель платья в пояснице,

Лодочки ног скользят по воде гравия,

По клавишам пианино входит в дом,

Появляется с лицом-крылом

В волос оправе.

 

Исчезает в комнате за углом.

Персефона включает настольную лампу

И открывает книгу – насекомые шевелятся в ране губ.

На страницу падает взор-ледоруб.

 

С головы падает смоляная волна прически.

С язычка-наперстка

Падают слова, оживают вещи вокруг.

 

В соседней комнате старинный друг.

Тело – сердцевина ясеня.

Кружат под одеждой годичные кольца.

Человек – словно брошенный Хозяином плуг,

Словно брошенный на страницу камень рук.

 

Дождь за окном – гибкий прут,

Бьет по глазам, чтобы в глазах переливались осколки стекла.

Чтобы вода ладоней вдоль горла текла,

 

Чтобы на тротуарах оставались простыни следов.

Вдоль по улице с дудочкой идет Крысолов,

Мыши-зонтики прыгают в воду.

 

Дождь делает влажной немую природу,

И прорастают бабочки слов о возвращенье в огонь

 

   

 

БУКЕТ РАССКАЗОВ (август 1984 г.)

 

 

+ + +

 

По дому бродят тени.

Лица свиты из веревок.

Морщины пустыря за окнами.

 

В доме напротив плачет ребенок.

И шум асфальта доносится с проспекта.

 

А в доме больные. Глаза – сирени ветка.

Пустые коридоры ведут к белому врачу.

 

Врач долго дышит на печатку.

Таблетки – горох раскрывшихся глаз.

 

Кармин сна и белизну дрожи

Ощупает больной шершавым языком,

Придет в сумасшедший дом

И тело на простынь положит.

 

Белые руки врача в чернилах рецептов,

Прикованы к плечам цепью

Движений.

Больные колибри пьют нектар. Качаются цветы-шаги.

 

Лохмотья больничных ступеней

Ведут в кабинеты врачей.

А там уже отсутствие вещей,

Осенние листья дыханья.

 

Млечный путь зрачков

Ведет по коридору.

Коридоры – скалы слуха.

Какая-нибудь старуха

Надевает на лицо тапочки слов.

 

Фасад зданья

Окутан шалью розы

Солнца. Прохожий

У дома маний

Останавливается и поджигает свою рожу.

 

Теперь он может войти в Гастроном.

Лев-вино попадает в кольцо горла

И лижет язву.

 

Из магазина выходят плечи.

На окне зажигают свечи.

Пьяницы-моржи хлещутся ремнями слов.

 

   

 

БУМАЖНЫЕ СТИХИ ЦВЕТОВ (сентябрь 1984 г.)

 

 

+ + +

 

Комкаю верблюжью шерсть одеяла.

Колокольчиком звенит горло.

Голова тянется к чайному блюдцу.

Кружка, полная до края.

 

Медные лепестки ресниц

На фотографии.

Вдоль рубахи

Стук весел рук.

 

Опускаю лицо в воду,

Отпускаю глаза на свободу.

 

Сегодня приходил человек с морщиной возле рта,

И слух – куриная слепота.

 

Долго и отчаянно кивал над чаем пробором-просекой,

Ведущей на пустырь лба,

Где морщины-лоси

Сплелись рогами.

 

Я поднял слово-камень

И передал другому.

Нас сидело за столом трое.

Бабушка штопала глазами носки рук.

 

Глаза гостя – круг

Совиный

С перьями морщинок.

Слово – из трещины в льдине губ

Змея выползает.

 

Устало-жесткая морщина возле рта

Отсекает рот от глаз.

Взор-игла

Помнит с бабушкой нас.

 

Чаепитие фарфоровых слов

О бетоне необжитых квартир.

Волос косогор,

Подбородок, рукав, монастырь.

 

Гость уходит, завернувшись в плащ,

В кармане ключи-змеи.

 

Раздавленным оком прощается,

Утирает лицо дверью.

 

И нет его.

Но запах прорезиненных крадущихся шагов доносится с улицы.

Где он теперь сутулится?

 

Изморось глаз тысяч существ отпечаталась на окнах.

А за окном напротив – одежды, пропитанные словами дня, сохнут.

 

Стираются шаги.

Брови – арки моста с носом, опущенным в воду губ.

 

Лицо с тридцатилетним известняком кожи.

Как похожи

Глаза на перевернутое небо с зрачком-клювом чайки.

 

Бабушка готовит на кухне ладони-оладьи.

Ее морщины – страницы ученической тетради.

 

Чаинки-зрачки танцуют под электрическим светом,

Застревают в морщинах, попадают в рот,

Где крот –

Язык.

 

   

КАРАНДАШ ЗРАЧКА (сентябрь 1984 г.)

 

 

+ + +

 

Скоро осень. Надо приготовиться к ней.

Запахнуть халат. Под ним шевелится тело, как черепаха.

Скользкая, как топор, рубаха

Пришла из мира теней.

 

Звонил друг. Голос тонул в телефоне,

Впивались в ухо клещи-слова.

Потом повесил трубку,

И, насосавшись, отвалилась клещ-голова.

 

Я думал об осени. Насколько она мертва,

Чтобы напитаться соком кленовым.

 

Не настолько еще ветви обнажены,

Чтобы ветер гулял в решетках тюрьмы.

 

Идут год за годом. Растет костяк птицы.

Рука серебрится ногтями-форелью.

 

Тело в кровати отдыхает тысячелетья.

Движение губ-льдин. Бровей-ледников обвал.

 

Я лежу на дне постели. Дышу гвоздикой чая.

Прохожих на улице карандашом зрачка отмечаю.

 

Послезавтра останутся скелеты деревьев

Около пней дубовых – пивных ларьков, где сидят подвыпившие. Мусор голов.

 

Послезавтра останется соль пива на губах – ягодах черешни.

Набухает горизонт дождем наивным и воскрешающим шаги.

 

Но сползают пластыри с лица неба.

Открывается синяя жилка – мишень для пистолета самоубийцы.

Осень.

 

 

+ + +   

 

К ожогу-лицу прижимается воздух-Сахара.

Мяч солнца день пнул к западным воротам.

Там порт на Васильевском в косоворотке новых домов.

 

И ночь-грешница придет и положит на медные глаза с прожилками веки.

А пока солнце в тимпан бьет

И думает: Когда отрежет у меня горизонт пол-лица?

 

Думаю о понедельнике, когда поеду в библиотеку

Заниматься глазным шитьем,

Где коридоры ведут из зала в зал – на прорехе прореха

На теле бетона.

 

Столько там лиц, углубленных в тонкие кисти своих рук.

У виска пульсирует кровь-паук.

 

Оставив на вешалке крылья стрекозы,

Входят девушки с глазами стрекоз,

Юноши с рогом изобилья.

А у выдачи книг толпятся козы,

Щиплют зелень названий книг.

 

Достают из сердечных сумок авторучки и тетради.

Тихо шепчет что-то губа, взор-голубок.

 

   

В ПОИСКАХ ОЩУЩЕНИЙ (сентябрь 1984 г.)

 

ОСЕНЬ

 

Завтра начинается приключение,

Какое – не знаю.

Протянется на три дня по деревне в снегах.

 

За окном ночь и осень.

С бумагой лежу. Обнимаю

Золотистого света край.

 

Впереди – дом-музей-сарай,

Где блеют посетители-овцы.

Хрустальный взгляд арапчонка.

Задумался.

Тряпкой с рисунка стирают морщины пыли.

 

Окно в комнату еще не разбили.

Я еще не уехал,

Где мебель круглится орехом.

 

Где стол изогнул над полом свой позвоночник,

Где диван рождается из темноты в сорочке.

 

Дом-музей на дому.

Вот лежит авторучка-рука.

Раскрытая книга-пятка.

 

Я смотрю на чернослив погашенных окон дома напротив. 

Вороньим крылом машут шторы.

 

Сосед у окна мнет картофелину лица,

И на кухне греются домашние споры.

 

На улице осеннее воскресенье

Под подметками прохожих.

Заплаты на лицах детей

Из шерсти плюшевых мишек.

Где-то в Литве живет Марина Мнишек.

 

А я смотрю в окно.

Парки плетут веретено

Осени.

Кошачьих лап под окном не слышу.

 

Голубь израильский сел на ресницу.

Под ногами Христа лужа – Иордан.

Окно с горящей люстрой – для глаз барабан.

Тело-барана выводят на крышу.

 

Видны царства земные с крыши деревенского домика.

 

   

 

МИХАЙЛОВСКОЕ (сентябрь 1984 г.)

 

 

+ + +

 

Лежу на ковре постели,

Раскладываю пасьянс златотканой книги.

Цветная нитка-слова.

 

С книгой этой встречался не раз и не два.

Целовал корешок при встрече

И раскрывал книгу-вечер.

 

Дымом заводов пахнули страницы.

Человек – знак вопроса в котелке.

Аблеуховых толпы на проспекте.

 

Книга лежит на столике.

Оживают в комнате предметы.

Тело лежит, отпечаталось во вмятинах постели озерами глаз.

 

В ушах прерванный на странице рассказ,

Спотыкающийся о мостовую.

Красное домино к Софье Лихутиной ревную.

 

Электричество освещает комнату.

Бабушка разговаривает по телефону с болезненной истомой,

Повесит трубку и будет – одиночество.

 

Вчера выносили шаги из дома тела

И качалась на тонком стебле жизнь-игла.

 

На столе лежит книга.

Ей никуда не спрятаться от моего взгляда.

А на шкафу стоит бюст с губами – кистью винограда.

 

Скоро уйду в поток каучуковых улиц,

Растворю ступни в воздухе.

 

Буду ехать в транспорте

Со ртом, раздавленным крышей вагона.

 

Буду ехать к горизонту, где высится здание библиотеки.

На остановках будут выходить мамаши, выводя за руки детей, играющих в цветы имен.

 

Буду спать в вагоне,

Распластавшись дыханием нервов в подземном ветре.

 

Оштукатуренные листья домов на поверхности земли,

И толпы глаз ничьи.

Полицейский следит за лужами.

На асфальте играют в игру «кончик клюва» воробьи.

 

А пока я еще дома

Пью крепкий чай.

Невзначай

Называю имена Содома и соломы.

 

Все ушли из квартиры.

Стало сыро.

Зеркало отражает куклы вещей.

 

 

НОСТАЛЬГИЯ В КОМНАТЕ (июль-август 1985 г.)

 

 

 

КЛАССИКИ

 

Наши классики.

Их лица превратились в школах в свастику.

 

Вот выползает из подворотни провинциал-Чехов,

Он слишком прикреплен к своей эпохе,

В которой нет воздуха.

Толчея в его рассказах людей,

Забывших названья зверей.

 

Вот наша гордость – Достоевский,

Писатель, вышедший из детской

В промозглый мрак советский.

Это писатель городской, а не деревенский.

 

Как надоели их имена!

Их знает наша с широкими бедрами страна,

Что рожает много зерна.

 

А сейчас жизнь чем-то другим полна,

И клоунада Андрея Белого прошла.

 

Ушли в прошлое все писатели,

Их в книгах запечатали,

Их в типографиях столько раз отпечатали

Без опечаток для читателя-падали.

 

Но жизнь оборачивается прекрасным лицом

И Кировским мостом,

И дышит влагой стекол каждый дом.

 

Нет, не они здесь любили.

Они только говорили

О будущем России.

Но расцвели на окраинах георгины,

И все их творения смыло.

 

Литературой с глубокими проблемами, но без смысла

Кажутся они в 80-х годах,

Когда остановилась поэзия

Перед пропастью-временем.

 

Здравствуй, новое поколение в детских садах.

Пятилетние дети читают Толстого

И рисуют цветы и атомные бомбы.

В детских садах их питают синильной кислотой

И ведут в дом-музей дедушки Ленина.

 

Завтра в танках уедут в Афганистан,

Положивши миссионерскую Библию в карман.

 

Завтра они прочитают Коран

В английском переводе

И окажутся под пулями на свободе.

 

   

 

ИРИНА АЛЕКСАНДРОВНА

 

Читаю Ирину Александровну,

Художницу тепло-прохладную.

Бабушка суетится на кухне,

От голода пухнет.

 

Ирина Александровна, напишите мне письмо.

Раскрываю глаза, и день вошел в окно.

Я живу во время оно –

Наполеона

И пью по вечерам вино.

 

Ирина Александровна пишет не гладко,

И читать ее сладко.

От ее прозы пахнет лайковой перчаткой

И душевной опечаткой,

И Сфинкс загадывает загадки.

 

Она пишет о лесбиянке,

И мне странно,

О старом профессоре из молокан,

Который изнасиловал свой собственный диван

И курил в прожженных перчатках.

 

А я в печали,

Потому что от Ирины Александровны отчалил,

А она закрыла лицо вуалью,

Но ее вы не поцеловали.

 

Под наркозом ей удалили раковой опухоли миндалины,

И соловьи в это время щелкали,

И катались на тройках щеголи,

И Достоевский шел в Гоголи.

 

А Вы говорите: «Только бы меня не трогали.

Я – недотрога,

Выросла у Бога».

 

Ваша проза

Раздумьем своим напоминает розу.

Вы совсем избавились от психоза.

 

Врачи Вас «вылечили»,

На ноги поставили

Среди человеческой падали.

Но Вы все равно падали.

 

Вашей прозой Вы меня обрадовали,

Что есть роза-человек,

Который прожил долгий век

И кожей ослеп.

 

   

 

ИРИНА АЛЕКСАДРОВНА. 2

 

Ася Львовна уезжает в Белоруссию

Через Пруссию,

И мне на Комендантском аэродроме грустно.

 

Девы уста

Не шлют мне письма-

Привета

С пролетевшего с дня разлуки пол-века.

Дева где-то раздета.

 

Она наложила на наши свидания вето,

И прошлое погрузилось в Лету.

Ее душа, наверное, ослепла

От солнечного света.

 

Вместо нее я посетил Ирину Александровну,

Женщину пожилую и нескладную,

И она ко мне внесла аромат

Прозы девичьей.

 

Старая женщина,

Побывавшая в психушках,

Пережившая рак горла,

Надо мной крыла простерла.

Две подруги – Ирина Александровна и Ася Львовна.

 

Она давала читать свою прозу Геннадию Трифонову,

Поэту буйному, а не тихому.

Он высоко ее оценил,

Сказал только: «Вы извели много чернил»,

И вернул тетрадку,

Держа ее в лайковых перчатках.

 

Дом Ирины Александровны очень мил.

Пахнет запустением старческой жизни,

Несбывшейся молодости

И верностью Отчизне

Без тени укоризны.

 

Кошки и дельфиниумы

Синие

Мелькают в глазах,

Да изредка синие ирисы

Целуют меня в пах,

И цепляется мышиный горошек за рукав.

 

Эти цветы не цветут в особняках,

А распустились под веками в моих глазах,

Ослепших от художницы синевы.

Здесь слишком много травы,

И мы никак не можем перейти на ты.

 

   

 

ОЖИДАНИЕ ПИСЬМА И АРСЕНАЛЬНАЯ

 

«Иди общей тропой», –

Шепчет мне голос мой.

Я не хочу возвращаться домой.

 

А хочу расцвести в Иванов день под луной

Папоротником-травой.

 

Ты не шлешь мне письма,

Но ты приедешь сама,

И начнется между нами война,

И ты останешься одна.

Голос твой из льна.

 

Разведут мосты над твоими устами,

Основания ног коснется пламя.

 

Мы друг о друге ничего не знаем.

Где ты лежишь под небесами

В обнимку с голосами

Под солнцем и луной?

 

Я – тень шагов людей –

Живу, прикинувшись совой,

Над головой

Летает нетопырь-Любегин,

Женою съеден.

 

В ожидании письма

Пройдут дни и дома.

Я по-прежнему на Арсенальной,

Где каждое свидание – тайна,

Где над умершим склонилась медсестра.

 

Я не возвращался с Арсенальной в Ленинград,

Не ходил на военный парад,

Не стрелял в Садата-Брежнева,
Правителя нежного.

А на Арсенальной по радио говорят,

Что Христос в Ленинграде распят.

 

Помню этот кошмар.

В мозгу полыхал видений пожар.

Я долго стоял

И смотрел в окно,

И видел дворика дно.

 

   

 

ИРИНА АЛЕКСАНДРОВНА. 4

 

Идут дни за днями

Длинными рублями.

Как жаль, что нет у меня няни.

 

В жизни есть тайна,

Но моя жизнь случайна,

Как сказал я в исповедальне.

 

Только Ирина Александровна – старая барышня –

Идет ко мне, ступая по мостовой подошвами,

И думает о жизни пошлой.

 

Я ее встречу полночью звездной

И скажу, что ее проза несносна –

О жизни несбывшейся исторгает слезы.

 

И у меня тоже жизнь несбывшаяся.

На улицу выйду и кидаюсь к пивному ларьку,

И что-нибудь возле пивного ларька реку,

Чтоб разогнать тоску.

 

О прекрасный июль!

Я живу как нуль,

Делаю жгутики за 60 копеек

И ем рябчиков и индеек.

 

Ирина Александровна приедет в мою комнату

Благоуханно-жеманная

И заведет речи пространные

Об в искусстве истуканах.

 

Она будет слушать поп-музыку

И пить чай, заедая капустою.

 

Голос ее сиплый.

Ей перерезал горло бритвой

Бандит,

И кровь изо рта хлещет и говорит,

Что на Ржевке у нее дом горит.

 

Ирина Александровна делает вид,

Что ее то, что я говорю, злит,

А потом расцветает красным пионом

И дотрагивается до моей руки со стоном.

 

Она напоминает икону,

И штукатуркой румяна опадают с ланит,

А потом ее тело наполняется звоном,

И, что увидели меня, глаза делают вид.

 

   

 

СЕГОДНЯ И АРСЕНАЛЬНАЯ

 

По улицам летают девушки-эльфы,

А у моего подъезда расцвел белый шиповник

И цепляется за подоконник.

 

Девушка-шиповник, войди в мой дом,  

Будет чай и постель притом,

Где любовник лежит снегирем.

 

Я лежу на постели котом.

Прочитал я Гоголя том,

Хрестоматийный и смешной,

Где Собакевич – душевнобольной.

 

Вспоминаю свое пребывание на Арсенальной.

Конечно, я был там гость случайный

И всю неделю ждал свиданья.

 

Там кормят тухлой рыбой,

И нейролептики берут горстями,

И врачи ходят по палатам гостями,

А больные от них скрывают свои сексуальные тайны.

 

Там мне мерещилось – по радио говорят,

Что поэты все в Ленинграде по тюрьмам сидят.

Там я узнал про Долинина

Невинного.

Где он теперь месит глину?

 

Там резали себе горло стеклами

От крови мокрыми

И толпились у ларька животно.

 

Мрачное время,

Я вспоминаю твое темя,

А сейчас я в Эдеме.

 

От нейролептиков взгляд мой замутился,

Но теперь я оправился, словно раненая птица.

 

Я часто в квартире бываю один,

И тишина над головой собирается в нимб.

А на улице столько нимф

Грациозных

И с нежной кожей,

Но они друг на друга похожи.

 

 

 

ГОРОД-ЗЕРКАЛО

 

Наступает время-тишина.

Я сяду у окна.

 

Буду смотреть бездумно и долго

На заплутавшую в доме напротив иголку.

 

Над Ленинградом

Свернулась луна серебристым гадом.

 

Улицы пустынны.

Девушки невинны.

 

На болоте рабочие месят глину

Голубую,

И уходят старухи в страну другую.

 

В той стране тоже город,

Город-зеркало, где рыба-молот.

 

Умершие ходят по зеркалам,

И манекены смотрят с витрин –

Плавятся лица их – стеарин.

 

В этот город я попаду на автобусе 127,

В вечер своей жизни уйдя насовсем.

 

И Дворцовая площадь постелет под ногами мне крем

Асфальта,

И я окажусь на мгновенье в Фиальте.

 

Кто-то вернется в Ленинград с Мальты.

Сенная площадь улыбается нахально,

И я окажусь у Никольского собора снова,

Где старушки читают книгу Иова.

 

Город-зеркало,

Где двери нарисованы мелом,

Пустит в глаза пыль-хризантему.

 

Был цветок,

Стала пыль,

Ленинград одинок.

До него от Москвы много миль.

 

В Ленинграде у дев в глазах светятся мимозы.

Они словно козы

Ходят с колокольчиком вдоль по реке

В неизбывной тоске,

Ходят вдоль реки

И загибают, гадая, руки лепестки:

Любит, не любит их Бог синий И.

 

   

 

КАРТИНЫ В КОМНАТЕ

 

По утрам

Комната становится словно капкан.

 

Краски за ночь на акварели намокли.

Глаза ушли под очков стекла.

 

Картинка изображает озерцо

И позеленевшее после смерти лицо.

На творение смотрят глаза спецом.

 

А другая картина, написанная под Рафаэля,

Изображает Николу-угодника после жизни потери.

 

У него сверлящие глаза.

Руки его прихожанам приходилось лизать.

Кожа его шершавая, словно иголки ежа.

 

Он стоит, сложив руки перстом,

И думает все о простом.

К Богу попадает он процентов на сто.

 

А третья картина – фотография.

На ней Загорский монастырь – он мне потрафил.

 

Еще за стеклом спряталась Шельваха фотография.

Он стоит в позе оратора

С просветленным лицом

И читает стихи о никчемном мире пустом.

 

Рядом Колизей на закате и Вермеера девушка,

Улыбающаяся черепом,

Со знаменито-раскрытым окном,

Свет которого освещает знаменитую комнату

С географической картой, повешенной томно

Перед глазами

Для зрителя созерцанья.

 

Фотография эта спрятана под стеклом.

Сознание мое плывет за Золотым руном.

 

Я живу словно Пруст.

К вещам обретаю постепенно вкус.

Включается торшер-Аргус,

Слышится магнитофона хруст,

Пленка завыла и заметалась.

 

Я встану, над пишущей машинкой склонюсь.

Поцелует меня моей комнаты грусть.

 

   

 

НОСТАЛЬГИЯ В КОМНАТЕ

 

В комнате своей я ежедневно умираю,

Напившись чаю,

 

Кровь западных людей в магнитофоне играет,

И растение зеленые лучи испускает,

Комнату ими наполняя.

 

Словно в этой комнате кто-то жил прежде

И оставил мне надежду.

 

Словно вещи ему принадлежали,

Словно рабыни телом дрожали.

 

На них успокаивался взгляд

Приходивших в комнату наяд.

 

А теперь в этой комнате поселился я,

И слежу зрачками за изменениями в вещах бытия.

 

Может, здесь не было смерти?

Письма вещей в конверте.

 

Может, смерть была,

Но ее убрали со стола.

 

Вещи говорят на английском языке

О своей тоске.

 

Абажур – домашняя луна

Чем-то огорчена.

 

Потолок касается лба.

За окнами ждет судьба.

За окном – дома.

Судьба – створиться в людях,

Обрезать крылья голубя, замкнуть свои губы.

 

По улице идут люди-трупы.

Вместо глаз вставлены изумруды

У красавиц.

Вот идет механический палец,

Вот китаец.

 

Комната отгородила меня от людей,

И смотреть на цветы на обоях становится все веселей.

Где вы сейчас, Дориан Грей?

 

Вот звонок в дверь. Приходит экскурсия.

Отпирать комнату грустно.

Но мне платят капусту.

И целуют меня в уста антиквары,

Где разложены моей ностальгии товары.

 

   

 

БОГ

 

Ночью комната влажная.

Вздрагивает кожа моя бумажная.

 

Воздух-карась расправит свои плавники,

Я назову Бога «Ты».

Раздвинутся стены-холсты.

Я увижу судьбу-монастырь.

 

Словно вижу я Бога,

Что поведет меня до двери гроба.

 

Бог в глаза святым втыкает иголки,

Подстригает ангелам челки.

Люди с земли поднимаются словно осколки,

Входят женщины в сознание черное.

 

В комнате Бог и я.

Из чего зародился я,

Из какого белья?

 

Между ребер стучит что-то, просит выйти.

Сердце лежит убитой выдрой.

 

Как разобраться в Мальстреме событий.

Тело мое сплетено из шелковых нитей.

 

Время в запястье живет хорьком.

Душа мечется по крови пузырьком.

На лице мертвеца лежит Толстого том.

 

Во влажном ночном воздухе я вижу Бога.

Младенец-Кузмин спит в чреве моем.

Иногда вместе мы пьем.

 

Электрический свет

В комнате освещает портрет,

Что висит много лет.

 

Завтра я узнаю из газет,

Что выкопан мой скелет,

И с руки снято кольцо,

И у Кащея разбито в кровь лицо.

 

А пока комната освещена

И еще не взошла луна,

Я думаю о временах,

Что провели в петербургских дворах

Дети – анютины глазки, старухи-генеральши – восковые свечи,

И звучали в дворцах торжественные речи.

 

   

 

К МИРОНОВУ

 

Не до греховности.

Я знаю свои склонности.

Ночью черное солнце взойдет и осветит Ленинград,

Чтоб Миронов меня ждал у Царских врат.

 

Он написал о паутине

И о жене, разорвавшей пространство,

Одевшей тело в убранство.

 

В пространстве она – бедная Лиза,

Сидит над ручьем,

И косы стекают на грудь-водоем,

И жизнь ее – сон.

 

Так каменная Психея

Стоит на развилке аллеи,

И солнце касается каменных плеч,

И экскурсоводы приходят статую беречь.

 

На Сенной площади Музу привыкли сечь.

Там происходят поэтические праздники

И выступают литературоведы-безобразники.

Там город дразнится.

 

Там я ходил в гимназию,

Чтобы крупицы старой жизни уберечь.

Подперев кадык воротником,

Ступая по лужам журавлем,

Я входил в публичный дом,

И швейцар был мне знаком,

Угощался он рублем.

 

О старая жизнь!

Барыни и извозчики,

Студенты и шпионы-доносчики.

Жить было так просто,

Слеза капала из носа.

Саша, у вас не догорела папироса?

 

А теперь мы все синероты и желтоволосы.

Среди нас затесались женщины-осы,

Простоволосы, кудрявы,

Ездят они на «Явах»

В Коктебель обветшалый.

 

Мхом прорастают подвалы,

Где курили мы с вами

И обменивались стихами –

Тайным гностическим знанием.

 

А теперь я в спальной,

Опрыскав книгу духами,

Превращаю квартиру в читальню.

 

И напеваю один мотив:

«Кто еще попадает в поэзии моей объектив,

Чтобы подцепить тиф?»