Андрей ЛЕВКИН

«КРЫЛАТЫЙ СЛОВА ЗВУК»

Афанасий Афанасьевич Фет (1820 – 1892)

 

О поэте Афанасии Фете часто говорят, как о двух людях в одном теле: был поэт Фет, а еще – помещик Шеншин. Поэт Фет писал удивительные стихотворения, выражавшие тончайшие чувства, помещик Шеншин был консервативным самодуром. Что поделаешь, его биография выстроилась именно так.

Разница между Фетом и Шеншиным прежде всего и бросалась в глаза его биографам и критикам. Так часто бывает, когда сложные вещи хотят объяснить просто. А что проще, чем представить Фета чуть ли не бесплотным существом, оказавшимся на земле для того, чтобы описывать такие вещи, которые обычный человек и почувствовать не может. Вот, например, помещик Шеншин никогда бы не смог. Но это, все же, был один человек.

 

Биография

Если считается, что главное в Фете – его запутанная биография, то с нее надо начать. Не известны ни точная дата его рождения, ни то, чьим именно сыном он был. В начале 1820 года в Германии, в Дармштадте, лечился срокачетырехлетний русский отставной офицер Афанасий Шеншин, богатый орловский помещик. В доме оберкригскомиссара Карла Беккера он познакомился с его дочерью, двадцатидвухлетней Шарлоттой. Та была замужем за чиновником Иоганном Фётом[1], но в сентябре того же года вдруг уехала с Шеншиным в Россию. Она уже была беременна, но обвенчалась с Шеншиным по православному обряду, став Елизаветой Петровной Шеншиной. Сын был записан в метриках Шеншиным, и до его четырнадцати лет никаких проблем не возникало.

Но в 1834 году орловские губернские власти зачем-то стали наводить справки о рождении Фета и браке его родителей. Возможно, был какой-то донос. Шеншин-старший испугался, что Афанасия запишут в незаконнорожденные, и увез его в Лифляндию, в город Верро (теперь – эстонский Выру). Мало того, он стал хлопотать перед немецкими родственниками о признании мальчика «сыном умершего асессора Фёта». Согласие было получено, хотя Иоганн Фёт при жизни своим сыном Афанасия не признавал. Так будущий поэт не попал в незаконнорожденные, но лишился сразу фамилии, дворянства и русского подданства, сделавшись «гессендармштадтским подданным Афанасием Фётом». Утратил он и право наследовать родовое имение Шеншиных.

Этим не ограничилось. До этой истории он учился дома, там было неплохо. В книге «Ранние годы моей жизни» Фет напишет о том, что «по рукописной книге… познакомился с большинством первоклассных и второстепенных русских поэтов… и помнил стихи, наиболее мне понравившиеся». В Выру надо было учиться в немецкой школе-пансионе. Зато закончив ее через три года, в 1837-м он приехал в Москву, провел полгода в пансионе проф. М. П. Погодина, подготовился к университету и в 1838-м поступил на философский факультет.

Поэтом он был уже тогда, отчего даже задержался в университете на шесть лет, не уложившись в положенные четыре («вместо того, чтобы ревностно ходить на лекции, я почти ежедневно писал новые стихи»). К этому времени относится легенда, по которой на литературную работу его благословил сам Н. В. Гоголь, сказавший: «Это несомненное дарование». Первый сборник стихотворений Фета, «Лирический Пантеон», появился в 1840 году и даже получил одобрение В. Г. Белинского. Это еще больше воодушевило дебютанта. Казалось бы, что Фету Белинский – они совершенно по-разному относились к литературе? Но все равно же, приятно.

Тогда обстоятельства были к Фету благосклонны – он жил в доме друга, будущего поэта и критика Аполлона Григорьева, в его студенческом окружении были Яков Полонский, Сергей Соловьев, Константин Кавелин – они станут важнейшими людьми русской культуры. Фет выпустил несколько сборников стихов. Да, а когда в 1842 году в журнале «Отечественные записки» появилось его стихотворение, то в фамилии Фёт буква «ё» оказалась замененной на «е». Поэт возражать не стал (что тут поделаешь, с буквой «ё» всегда проблемы), и немецкая фамилия превратилась в псевдоним. Короче, в 1842 году в одном теле жили уже сразу три человека: Шеншин, Foeth и Фет. Каждого из них ожидала своя жизнь.

Окончив в 1844 году университет, Фет поступил нижним чином в один из провинциальных полков, расквартированных в Херсонской губернии. Зачем это ему, поэту? Да чтобы дослужиться до потомственного дворянства и вернуть себя положение, утраченное в четырнадцать лет. Российское гражданство он вскоре восстановил, а 1853 году сумел даже добиться перевода в гвардейский полк, стоявший под Петербургом, – это был шанс продвинуться по службе. Но до дворянства он так и не смог дослужиться: императорские указы постоянно подымали планку воинского звания, предоставлявшего право на такое дворянство. В 1858 году Фет покидает службу в чине штабс-ротмистра (дворянство давал лишь полковничий чин). Тут не так, что именно Фету как-то особо не повезло, это очень известная история – множество сюжетов основано на том, что человек чего-то добивается, но цель все время от него отодвигают. В «Уловке-22»[2] американца Джозефа Хеллера (это вторая половина XX века) людей не отпускают с войны, потому что командование постоянно увеличивает число вылетов, после которого миссия считается выполненной.

Конечно, это было не так, что армейские годы оказались вырезанными из жизни Фета. Но в армии он оказался вне своей среды – и московской, и литературной. Он почти перестал печататься, да и журналы стали обходиться без поэзии, читатели от нее отвернулись. Например, еще в Херсоне, в 1847 году, Фет получил цензурное разрешение на издание книги, но опубликовал ее только в 1850-м.

В это же время произошла и трагедия: при пожаре погибла влюбленная в Фета и любимая им девушка-бесприданница. Жениться он не мог – не было средств, как именно произошла трагедия – в точности неизвестно, да и наше ли это дело? Главное, что звали ее Мария Лазич, и ей Фет писал стихи более тридцати пяти лет. И все они – из лучших. И в 1851 году «В долгие ночи», и в 1887-м «Нет, я не изменил. До старости глубокой…». А вот вопрос: с кем именно все это происходило? С поэтом Фетом? С человеком, который пошел в армию, чтобы вернуть себе имя Шеншина? С семидесятилетним Шеншиным? Возможно ли тут отделить одного от другого?

Ну а когда в 1853 году Фет перешел в гвардейский уланский полк, расквартированный близ Волхова, у него появилась возможность бывать в Петербурге. Там он сблизился с новой редакцией главного российского журнала «Современник» – Некрасовым, Тургеневым, Дружининым, Боткиным. Журнал печатает его статьи, обзоры, с 1854 года – стихотворения. А Иван Тургенев вообще стал его литературным «менеджером» и редактором. Литература вернулась к Фету, он вернулся в литературу.

В 1858 году Фет выйдет в отставку, поселится в Москве и займется только литературой. Согласно очередной легенде, за свои стихи он требует от издателей «неслыханную цену». Но ведь понятно: он в отставке, права на наследство не восстановлены, источников дохода нет, остается зарабатывать литературным трудом. Критики почему-то этого не поняли и принялись утверждать, что «трудный жизненный путь выработал в нем мрачный взгляд на жизнь и общество», что «его сердце ожесточили удары судьбы, а его стремление компенсировать свои социальные удары делало его тяжелым в общении человеком». Но эти оценки не касались его стихов. Вот тогда и сложилась легенда о двух людях в одном теле – о Фете и Шеншине. Правда или нет насчет его тяжелого характера, но воспринимали его именно так. Тут уж ничего не поделаешь.

Но требования «неслыханной цены» не помогали, с литературным заработком не складывалось. Поэзия Фета имела успех в литературных кругах, это хорошо – но этих ценителей немного, они тиражи не обеспечат. А общество тогда предпочитало социальные темы. Публике были ближе народники, «шестидесятники», Некрасов. Что остается Фету? Снова все бросить и отправиться обеспечивать себе жизнь другими трудами: он покупает небольшое имение, хутор Степановку, – в местах, где находились родовые поместья Шеншиных. Почему там? Конечно, он все еще рассчитывает вернуть себе наследство.

Впрочем, сам он этот шаг объяснял чуть иначе: «Года за три до манифеста бездеятельная и дорогая городская жизнь стала сильно надоедать мне». Критики добавят еще две причины: разгромную статью о переводах Фета, «направленную против всех эстетических принципов» поэта, и изменение «воздуха жизни» – наступление утилитарной эпохи 1860-х годов. Да, «манифест», о котором пишет Фет, это Манифест 1961 года, отменивший в России крепостное право.

Все просто: Фет увидел, что на литературный заработок не выжить, и отступил от этой идеи. Что поделаешь, некоторым литераторам приходится обеспечивать себе возможностью писать то, что они хотят. Но это ведь лучше, чем изгибаться вслед мнению издателей, если их мнения расходится с авторским? Все честно: издателям нужна публика, у литератора есть право выбирать, как быть. Если он хочет писать именно то, что хочет, значит, он должен обеспечить себе это. А хозяином он стал хорошим, соседи его уважали, в 1867 году даже избрали на должность мирового судьи. Эту должность он занимал одиннадцать лет. Но всем этим он так увлекся, что почти перестал писать.

Затем происходит вот что: то ли в 1873, то ли в 1876 году (в разных биографиях указаны разные даты) Фет, наконец-то, возвращает себе фамилию Шеншин и связанные с ней наследственные права. Возможно, отыскал в семейном архиве подтверждение того, что он – сын Шеншина. Так или иначе, «по высочайшему повелению» он получил право носить родовую фамилию.

Но к литературе он вернется только в самом конце 1870-х. К тому времени он разбогатеет, в 1881 году даже купит особняк в Москве. А раз куплен особняк в Москве, значит – снова переезд. В Москве возобновится его дружба молодости с Полонским, он сблизится с критиком Страховым и философом Владимиром Соловьевым. В 1881-м выйдет его перевод главного труда Шопенгауэра «Мир как воля и представление», в 1882-ом – перевод первой части «Фауста» Гёте, а в 1888-м – второй. Снова пишутся стихи, но они публикуются не по журналам, а выпусками под названием «Вечерние огни» (I – 1883; II – 1885; III – 1888; IV – 1891) тиражами в несколько сот экземпляров. Умрет Фет в Москве 21 ноября (3 декабря) 1892 года.

Уже по этой, очень краткой биографии видно, как все в его жизни менялось. Вот он один, потом стал другим, а потом опять другим, но – уже тем, кем хотел называться. Но только все эти перемены ничего не изменили в его поэзии, которая жила и менялась по своим правилам. В ней, конечно, прямого изложения всей его судьбы не найти. Может, в самом деле все это писал кто-то другой?

 

Что он за поэт

В истории русской литературы закрепилось представление, что в 40-50-х годах XIX века Афанасий Фет был крупнейшим поэтом из тех, кто выступал под лозунгом «чистого искусства» (к таковым причисляют еще Аполлона Майкова и Николая Щербину). Эстетическая критика 1850-х годов (Дружинин, Боткин, Григорьев и др.) пропагандировала его как певца «вечных ценностей», «абсолютной красоты». Звучит красиво, но для Фета это стало проблемой – главным для литераторов тогда считалась социальная озабоченность. Такой взгляд на поэзию и литературу развился в 1860-е годы, стихотворения Фета на этот взгляд были пустословием, никчемушными рассуждениями о любви и природе (так считали и Добролюбов, и Писарев). Эти же критики обличали Фета как певца крепостничества, который-де, в крепостном праве «видел только одни праздничные картины» (так считал даже Салтыков-Щедрин из «Современника» – журнала, который отнесся к Фету благосклонно).

Тогда редактор и издатель Фета Иван Тургенев и решил выйти из положения, противопоставляя «великого поэта Фета» и «помещика и публициста Шеншина, закоренелого и остервенелого крепостника, консерватора и поручика старого закала». Конечно, Тургеневу с его «Отцами и детьми» и Базаровым, всегда желавшему быть «в струе», надо было оправдаться перед обществом, зачем он возится с Фетом и издает его поэзию. Кампания Тургеневу удалась – такая точка зрения на Фета и стала привычной. Вот, например, строки А. М. Жемчужникова: «Искупят прозу Шеншина / Стихи пленительные Фета».

По-своему социальная критика была права – Фет не мог быть ей близок. В 1840-1850-х годах он продолжал классицизм, который сложился в поэзии Батюшкова, Дельвига, других поэтов пушкинского круга. Но если классицизм, то какие же социальные проблемы? Эта поэзия о другом, о том, что на свете хорошо. Да, можно заявить, что она убаюкивает читателя, уводит его от борьбы в мир грез. Но если бы не было этих вечных ценностей и гармонии, то где бы социальные поэты брали поводы для недовольства действительностью? Надо же эту действительность сравнивать с чем-то хорошим?Между тем, классицизм – это вовсе не застывшие схемы. В 1840-1850-е годы главное для Фета состояло в том, чтобы раскрыть «абсолютное» в индивидуальном, связать «прекрасное мгновение» и вечность. Практически это о том, чтобы ощутить – «вечность» действует здесь и сейчас. Молодой Фет смотрит на пейзажи, вспоминает античный мир, искусство, связанное с тем миром. Среди ранних вещей у него есть и стихотворения, написанные на классические сюжеты, но это, все же, не основа его поэзии. У него много природы, а уж там заимствовать не у кого, она всякий раз новая. К тому же, можно взять любые древние образцы прекрасного, вот только ведь записывать придется все равно своим языком. А его – не позаимствуешь. Фет свой язык нашел. Вот стихотворение 1842 года:

Буря на небе вечернем,
Моря сердитого шум –
Буря на море и думы,
Много мучительных дум – 
Буря на море и думы,
Хор возрастающих дум –
Черная туча за тучей,
Моря сердитого шум.

Здесь нет ничего, кроме ритмики, связывающей собой эмоции и ассоциации. Сейчас такой вариант привычен, но когда стихи были написаны – они воспринимались тяжело, казались чуть ли не бессвязными. Хорошо хоть литераторы его понимали.

Но дальше – интересней. Бывает так, что поэт находит свой стиль и на этом останавливается, продолжая писать все новые стихотворения в «своем формате». С Фетом не так. У него получился такой переход: вот, есть что-то вечное и прекрасное. Отблески этого прекрасного видны в жизни. Их можно уловить. Но – если немного подумать – то возникает вопрос: а что тут главное? То, что эта красота существует, или в то, что обычно она не воспринимается, мимо нее проходят? Скорее, верен второй вариант – красоты вокруг много, но замечается далеко не все. Значит, все дело в том, как человек сам воспринимает свою жизнь. Фет понимает, что дело именно в этом, и его второй поэтический период производит уже иную поэзию. На переломе своего стиля он напишет «Фантазию»:

Листья полны светлых насекомых,
Всё растет и рвется вон из меры,
Много снов проносится знакомых,
И на сердце много сладкой веры…

Что тут за история? Поэт уходит к самому восприятию, где не обязательна даже природа, потому что хватает и «знакомых снов». Поэзия теперь отражает не предмет, а собственные ощущения автора. Это другая тонкость работы: регистрация кратчайших душевных состояний, намеков на чувства. Фет почти закрепляется на границе сознания и бессознательного.

Тогда новая проблема: он воспроизводит сны и фантазии. Но здесь обязательно возникнет тема невыразимости переживания, ведь такие мельчайшие движения чувства очень трудно записать – не расскажешь же читателю, откуда именно они возникли. И рассказывать долго, и сам в точности не уверен, откуда они и почему. Что же, каждый раз переживать заново и пересказывать всю свою жизнь?

Поэтому стихи начинают выглядеть как импровизация. Их синтаксис часто противоречит грамматическим и логическим нормам, а само стихотворение получает особую сгущенность. Автор уже не пытается рассказать читателю, о чем речь, он хочет прямо передать ему то, что ощущает сам.

С Фета в русской литературе и начался импрессионизм – когда автор передает читателю ощущения, а не наводит на них подробным рассказом о пережитом. Фет рисует места, в которых что-либо может произойти (и происходит – само стихотворение), но вовсе не то, что конкретно происходит. Хрестоматийное  стихотворение 1850 года:

Шёпот, робкое дыханье,
     Трели соловья.
Серебро и колыханье
     Сонного ручья.
Свет ночной, ночные тени,
     Тени без конца,
Ряд волшебных изменений
     Милого лица,
В дымных тучках пурпур розы,
     Отблеск янтаря,
И лобзания, и слёзы,
     И заря, заря!..

Во всем стихотворении нет ни одного глагола, но за эти двенадцать строк проходит ночь и наступает утро. Сравним периоды. Разница между «Бурей» и «Шёпотом» проста. Все, вроде, похоже, но в первом случае стихотворение стягивается к автору – чьи же еще эти думы, накатывающие на него, как тучи? Там Фет еще не может обойтись без того, чтобы не применить все, что видит, к себе. Во втором случае он уже не связывает происходящее с собой. Стихотворение живет само по себе, отдельно. Он только почему-то все это может видеть.

И не надо думать, что стихотворения Фет декламировал громким голосом, вставая в позу и демонстрируя желание выскочить за пределы реальности в мир чистых помыслов и запредельной красоты. Тогда бы у него ничего не получилось. Его поэзию совершенно не следует читать театрально. Вот, например, это – между первым и вторым этапами творчества – 1847 года, его же просто невозможно прочитать «с выражением»:

Непогода – осень – куришь,
Куришь – все как будто мало.
Хоть читал бы – только чтенье
Подвигается так вяло. 

Серый день ползет лениво,
И болтают нестерпимо
На стене часы стенные
Языком неутомимо.

Сердце стынет понемногу,
И у жаркого камина
Лезет в голову больную
Все такая чертовщина! 

Над дымящимся стаканом
Остывающего чаю,
Слава Богу, понемногу,
Будто вечер, засыпаю...

У фетовской поэзии будет и третий период. Она «все более проникалась метафизическим идеализмом», – как писали те же критики и все этим запутывали. Потому что как только появляется слово «метафизика», так это всегда означает невесть что. Понять, что они имеют в виду – нельзя, ясно только, что к жизни это отношения не должно иметь в принципе. Вот, критики сообщали, что у Фета «начинает постоянно звучать мотив единства человеческого и мирового духа, слияния "я" с миром, присутствия "всего" в "одном", всеобщего в индивидуальном…» А реальная жизнь, она – грубая, «базар крикливый».

И не только базар, она одновременно еще и «сон мимолетный», причем – это не тот правильный сон, который был у Фета во втором периоде творчества, но уже «всемирный сон», «один и тот же сон жизни, в который мы все погружены» (это уже сам Фет цитирует Шопенгауэра). Такие общие рассуждения обычно возникают тогда, когда сама тема еще непривычна, и для ее описания просто нет точных слов. Но их-то Фет и искал.

Попробуем понять. На первом этапе – мир вокруг полон гармонии и красоты. Ну, если человек их разглядит. На втором этапе Фет понимает, что все на свете существует и без него, описывает это отдельное существование – у него даже «милое лицо» волшебно изменяется без какого-то прямого отношения к автору. Что дальше? А дальше вопрос: почему, почему все происходит именно так? Почему все это крутится, да еще так красиво? Почему эта красота ощущается, но не всегда, а редко? Откуда вообще все это взялось?

На эту тему всегда существовало множество теорий. Реальность здешняя, нездешняя, вечные идеи, вечные ценности. Если бы авторы этих теорий жили сегодня, они бы непременно упомянули бы и «скачивание» на землю каких-нибудь небесных программ – с существующих где-то там дистрибутивов. Но таких слов они не знали, так что им приходилось рассуждать о том, что «высшая реальность и ценность переносятся в покоящийся мир извечных идей, неизменных метафизических сущностей».

Это, конечно, тут уже тема прорыва в иной мир. В самом же деле, после смерти надо бы куда-то попасть, значит – там есть некий мир, который являет собой вечность. Иногда эта вечность достижима и на земле (например, поэтами). Мнение приятное и, в общем, никем пока не опровергнутое. Вот только поэты не пишут руководств о том, как умереть так, чтобы стать потом счастливым, – обычно этим занимаются другие люди. Увы – не обладая соответствующими навыками.

А поэты делают что умеют: пишут стихи, находясь в разном состоянии своей психики, души, ума. Зато это переимчивое дело – поэты друг с другом сцеплены. И не только они – как-то всегда выстраиваются цепочки людей, которые продолжают друг друга. Вряд ли это бессмысленно.

Так вот, о связи времен. В последнем периоде творчества Фет подошел к порогу символизма, оказав определяющее влияние на поэзию Владимира Соловьева, а затем – Блока. У Блока не то что фетовское отношение к миру, многие его стихотворения просто разговаривают с фетовскими. И о соснах у него есть, про озеро, и «Соловьиное эхо» у Фета было, даже Офелии у них похожие.

Фет:

Офелия гибла и пела,
И пела, сплетая венки;
С цветами, венками и песнью
На дно опустилась реки…

 Блок:

Офелия в цветах, в уборе
Из майских роз и нимф речных
В кудрях, с безумием во взоре,
Внимала звукам дум своих…

Что до символизма, возникшего «с подачи» Фета, то это же не какие-то раскрашенные картонки. Это попытка как-то определить, зафиксировать те механизмы, которые производят то, что происходит. В самом деле, почему нечто ощущается как прекрасное? Почему какие-то вещи непредсказуемо влекут, откуда вообще берется предпочтение одного другому, чувство гармонии или ее отсутствия? В конце XIX и начале XX веков еще думали, что можно найти волшебный ключик, который откроет дверь в эту тайну. Вот, может, символизм и есть этот ключ? Если нельзя назвать и описать такой-то механизм прямо, то – почему нет? – возможно представить его символически? Да, как «иконка» программы на мониторе. Кликнешь – запустится программа.

А тайна действительно есть. Та же история Фета и погибшей бесприданницы Лазич: дело даже не в верности поэта ее памяти, не в сохранившейся страсти. В том, что он – обращаясь к ее памяти – оказывался в том самом состоянии, хотя с тех пор в его жизни многое переменилось. И он сам тоже, за сорок-то лет. Значит, есть что-то, что сохранилось в неприкосновенности. Но это даже не поэзия, потому что за сорок лет изменилась и его поэзия, а он пишет стихи ей и в 1887 году. И это чуть ли не лучшая фетовская лирика – любовные стихи, написанные семидесятилетним человеком. Будто он перевел туда всю свою страсть – и не понять, сорокалетней ли давности, или так и существующую где-то рядом, внутри самого поэта – человека без возраста.

Словом, в 1880-е годы Фет начал чаще браться за философские сюжеты, задаваться вопросами художественного  восприятия и выражения. Синтаксис его поэзии становится еще сложнее и плотнее. А что бывает с литераторами, которые развиваются по этой линии? Рано или поздно они наткнутся на преграду, которой является… сам язык:

Как беден наш язык! – Хочу и не могу, –
Не передать того ни другу, ни врагу,
Что буйствует в груди прозрачною волною...

…Лишь у тебя, поэт, крылатый слова звук
Хватает на лету и закрепляет вдруг
И темный бред души и трав неясный запах…

                                                                 (11 июня 1887) 

Это поражение поэта, который дошел до невозможности высказать то, что хотел? Но тогда поражение сообщает о том, что опыт удался: ведь он и был с самого начала ограничен языком и, значит, в своих трех этапах Фет дошел до конца, до края возможного. Какое же это поражение? Но только пойди пойми, что ему объяснил на краю возможного этот крылатый звук. Так или иначе, жизнь после этого еще не закончилась и надо было заниматься другими делами.

Итак, к концу жизни он перебрался в Москву. Занялся приведением в порядок своих переводов и писанием воспоминаний (в 1890-м вышли два тома мемуаров «Мои воспоминания»; третий, «Ранние годы моей жизни», был опубликован посмертно, в 1893-м). В 1883 году издан его стихотворный перевод всех сочинений Горация, начатый еще в студенческие годы. В последние семь лет жизни Фета вышли его переводы – «Сатиры» Ювенала, «Стихотворения» Катулла, «Элегии» Тибулла, «Превращения и Скорби» Овидия, «Элегии» Проперция, «Энеида» Вергилия, «Сатиры» Персия, «Горшок» Плавта, «Эпиграммы» Марциала. К некоторым из них критика отнеслась кисло и в отдельных случаях была права: они действительно часто переводились даже без должного знания языка оригинала. Конечно, такой проблемы у Фета не было с немцами – кроме Гете, он переводил Шиллера и Гейне, которого, кажется, любил больше прочих.

Переводами поэзии дело не ограничилось, наступил черед философии. Сначала Фет решил перевести «Критику чистого разума» Канта, но его отговорил Страхов, сообщивший, что перевод уже есть. Тогда Фет взялся за Шопенгауэра и перевел его основную книгу «Мир как воля и представление». И ведь если «Фауста» с тех пор переводили и Пастернак, и Лозинский, то «Мир как воля и представление» в фетовском переводе переиздается до сих пор. Мало того, что эта важнейшая книга «приведена» в Россию Фетом, она еще и продолжает существовать в его версии.

В общем, «Проект "Фет"» – это куда больше, чем даже хрестоматийные и прекрасные стихи. И тем более куда больше, чем биография. Это единый проект, в котором Фет сошелся весь целиком, причем результат явно больше суммы его слагаемых. Пожалуй, надо еще раз вернуться к тому, как Фета оценивали современники, и попытаться выяснить, в чем, собственно, состояла разница между поэтом Фетом и помещиком Шеншиным. Что-то такое разделение не выглядит разумным.

 

Как его оценивали

На что обращали внимание современники? Фет – «типичный пример поэта, ведущего двойную жизнь». В студенческие годы, по свидетельствам очевидцев, он был тем, про кого говорят «душа нараспашку». А потом изменился, приучил себя к осторожной сдержанности, сознательно старался быть эгоистом, сделался скрытным и циничным в суждениях об идеальных порывах других людей. Он не смешивал реальную жизнь с идеальной жизнью поэта, отсюда и возникло поражавшее современников несоответствие между характером его стихов и его поведением в жизни. Вот так его  оценивали, но что-то тут не сходится. Например, есть сомнения насчет «души нараспашку» в студенческие годы. Как-никак, к тому времени Фет пережил серьезный удар, сделавшись из потомственного дворянина и состоятельного наследника Шеншина иностранцем Фетом. Мог ли он отнестись к этому легко? Если бы это было так, то зачем он полжизни отдал на то, чтобы восстановить себя в правах?

Конечно, он сам давал повод к двойной оценке: «Невозможно, – напишет он в предисловии к одному из томов «Вечерних огней», – долго оставаться в разреженном воздухе горных высот поэзии». Вроде бы, он сам выстроил стену между двумя частями своей жизни? Да нет, он здесь говорит лишь о том, что стихи пишет не совсем тот человек, который ведет дела в быту. Но все совершенно не разведено, как писал Тургенев, на поэта и «закоренелого и остервенелого крепостника, консерватора и поручика старого закала».

Да и что, собственно, такого говорит этот «крепостник старого закала»? Вот цитата из его деревенского очерка (речь зашла о… разведении цветов в помещичьей усадьбе): «…вы слышите тут присутствие чувства красоты, без которого жизнь сводится на кормление гончих в душно-зловонной псарне». А это не поэт пишет, помещик.

Не бывает так, чтобы в одном лице одновременно были явлены два разных человека. Да, поэта можно счесть отдельной личностью – когда он работает. Но стихи одним махом не пишутся, к ним надо прийти, мало того – поэта надо обеспечить возможностью работать. Так с какой бы радости это делал закоренелый прагматик Шеншин, у которого своих дел хватало? Он бы Фета и знать бы не хотел.

Другое его замечание, из второй части «Моих воспоминаний»: «Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас скрыты, <…> настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых опытом». Эта точка зрения на литературную работу логична, Фет говорит о том, что в поэзии надо действовать иначе, но – тоже по правилам. Просто там правила другие. А человек знает, как себя когда вести.

Что до «консерватора», то и здесь не все просто. Налепить на человека ярлык – тут ума много не надо. К тому же те, кто озабочен социальными вопросами, очень редко учитывают чужие мнения. Их даже разнообразие точек зрения интересует редко, потом что есть их личное мнение, и есть – все остальные. Которые, разумеется, никуда не годятся. Что именно Фет сказал такого, что был заклеймен как «закоренелый и остервенелый крепостник»? Ну вот он осторожен с народным образованием: «Искусственное умственное развитие, раскрывающее целый мир новых потребностей и тем самым далеко опережающее материальные средства известной среды, неминуемо ведет к новым, небывалым страданиям, а затем и ко вражде с самою средою». И еще, позже: «Схватить человека сомнительных способностей с низменной ступени благосостояния и потребностей и развить в нем потребности высшей среды, ничем не обеспечив их удовлетворения, – экономическая и нравственная ошибка». Да, в самом деле, звучит неприятно.

Но вот интересно, что у Льва Толстого Андрей Болконский говорил Пьеру Безухову примерно то же самое, а ведь его мракобесом считать не принято. К слову, Фет с Толстым были в приятелях, это он так плохо повлиял на романиста? Мало того, фетовские слова  оказались провидческими – ведь он предсказал Шарикова из «Собачьего сердца» М. Булгакова.

Что еще? О романе Чернышевского «Что делать?» Фет написал такую резкую статью, что ее не рискнул напечатать даже «Русский вестник» (самый консервативно-мракобесный журнал – согласно принятым градациям). Но что пишет Фет? Он просто оценивает утопию Чернышевского с точки зрения здравого смысла – с расчетами, показывающими всю глупость швейных коммун, напоминая о кухарке Веры Павловны, которая все доливает и заново разводит самовар, пока ее хозяйка «нежится в постели». Но люди не любят, когда их любимые утопии обижают, поэтому прежние друзья рвут с Фетом отношения, и в 1860-1870-х годах его единственным близким другом из литераторов остается Лев Толстой – они общаются семьями, часто видятся и переписываются. У них между собой проблем почему-то нет, хотя Толстого принято считать чуть ли не главным вестником прогресса в России. Не странно ли? Да, кстати, а кто сейчас всерьез относится к Чернышевскому?

В чем Фета еще обвиняют? Считается, что он восхвалял крепостное право. Но вот Тургенев в «Записках охотника» встречается с Хорем: «…липовый стол недавно был выскоблен и вымыт; между бревнами и по косякам не скиталось резвых прусаков, не скрывалось задумчивых тараканов». А у Фета, «певца крепостничества», иначе: «Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке <…> близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку». Это что, восхваление?

Фет о самом Тургеневе: «прелестный рассказ» «Бежин луг» с его описанием ночного – «памятник обычая, которому предстоит <…> совершенно исчезнуть», так как ночное нелепо и в крестьянском, и в вольнонаемном хозяйстве – оно должно смениться «дачей корма на месте». О русской песне – Фет признается, что «не был так счастлив, чтобы встретить что-нибудь похожее на певцов», описанных Тургеневым.

Все это писал человек, знающий, что говорит. У него не было никакого желания  прислуживать социальному направлению и его иллюзиям. Он не мог мириться с тем, что журналисты упражняются в «упорном непонимании самых простых вещей». Вот и получил от них кличку «остервенелого крепостника».

 

Что в итоге

Если все сложить вместе – очень много противоречий. Был Шеншиным и стал Foeth. То богатый наследник – то иностранец без прав и собственности. Вот он армейский офицер – и тут же поэт Фет. А потом – человек, ведущий хозяйство, чтобы поэт Фет мог писать стихи. Вот он рассуждает о практических делах и тут же – о цветах в усадьбе. Вот своя поэзия, а тут же – переводы классиков и немецких философов. Как это все сложить вместе? Да тут и четырех человек не хватит, чтобы раздать им все эти дела.

Конечно, он должен был ощущать свою странность: то он такой и зовется так, то уже другой – с другой фамилией и, фактически, судьбой. Кто же он на самом деле, когда оказывается, что не очень-то он приписан к фамилии и происхождению, а существует вне этих формальностей? Мало у кого был и есть такой опыт. Тут и разница между Фетом и Шеншиным мало что значит – все куда круче: что ж такое есть в нем самом постоянное, что не зависит ни от каких обстоятельств и занятий? Значит, это и есть та часть человека, которая свободна от всех перемен его участи. И это даже не та его часть, которая пишет стихи. Вот те же строки:

                    ...крылатый слова звук
Хватает за душу и закрепляет вдруг
И темный бред души, и трав неясный запах…

Этот крылатый звук еще вовсе не объясняет все на свете. Он, звук, делает другое – через него человек возвращается к самому себе, какой он есть на самом деле. Через него, отыскав этот звук, Фет обрел самого себя – вот эту свою неизменную часть. Заодно намекнув, что так могут и другие: поймать свой звук. Вроде бы – поэзия, однако же ее итог выведет за пределы того, что можно достичь словами.

 

А теперь не разберем, а просто посмотрим на одно из «школьных» стихотворений Фета. 

Это утро, радость эта,
Эта мощь и дня и света, 
     Этот синий свод,
Этот крик и вереницы,
Эти стаи, эти птицы, 
     Этот говор вод,
Эти ивы и березы,
Эти капли — эти слезы, 
     Этот пух — не лист,
Эти горы, эти долы,
Эти мошки, эти пчелы, 
     Этот зык и свист,
Эти зори без затменья,
Этот вздох ночной селенья, 
     Эта ночь без сна,
Эта мгла и жар постели,
Эта дробь и эти трели, 
     Это всё — весна.

                                             (1881?) 

Стихотворение похоже на все тот же «Шёпот, робкое дыханье…». И здесь нет ни одного глагола, но, как и там, внутри небольшого стихотворения проходит время. Только если там прошла ночь, и наступило утро, то тут наоборот – проходит день, пришла ночь, поэт даже дождется утренних птиц. Но откуда взялось время, если ничего не происходило? Все доведено до минимума, с повторяющимся рефреном, «эти, эти, этот, эта» – то ли щелканье часов, то ли движения руки, указывающей на очередной объект. На стихи Фета написано множество романсов (в том числе – очень занудных), но ритмическая основа у него настолько прочна, что слова можно положить на любой рок и чуть ли ни сделать из стихотворения рэперскую начитку. К слову, и «шепот робкое дыханье, трели соловья» – годятся не только для романса, легко представить, как бы это прозвучало в хэви-металле. Все живет, да. Но каково, бородатый Фет, который в свои шестьдесят два года пишет тексты для рокеров, а на дворе XIX век… А если взять просто его звуки, с их длиннотами, шелестом и присвистываниями, то получится уже просто техно.

Причем, он же не перечисляет, там же не так, то «утро, радость, мощь и дня и света» – нет, он ощупывает каждое из слов – «это утро», «эта радость». Не какие-то вообще, а вот именно эти, сейчас. Именно в этом соприкосновении они становятся собой. Конечно, из этого не следует, что начни только говорить «этот», «эта», тыкая во все подряд, и жизнь станет прекрасной. Такие ходы работают всякий раз лишь единожды. Всякий раз надо искать новый.

Или он тут даже инопланетянин: вот эти паузы, возникающие после «этот», «эти», – словно бы он сверяется со словарем или просто вспоминает, как это тут, на земле называется. Эти…. О, птицы!

Еще все знают такую штуку: если произносить все время птицыптицыптицыптицы, то смысл слова расплывается, останется только длинный свистящий звук, который совершенно неожиданно еще и обозначает что-то, – если заставить себя вернуться к смыслу. Вот же, звук «птицы» означает этих, которые летают и свистят… Да, а ведь это тот самый фетовский крылатый звук.

Или он не инопланетянин, а человек, производящий магические заклинания. Своими словами он достает из ниоткуда, предъявляет очередную примету, деталь весны и, когда эти детали уже складываются вместе, удостоверяет – весна. Жизнь снова состоялась, то есть – удалась.

 

Из книги «Литературная матрица», т. 1, СПб.: Лимбус Пресс, 2-е изд. (в печати).

_________________________

 

[1]  Фёт – это точная транслитерация немецкой фамилии Foeth; сочетание «oe» обычно передается русской буквой «ё», как, например, и в фамилии Goethe – Гёте. – Здесь и далее прим. ред.

[2]  В более позднем переводе на русский язык роман назывался «Поправка-22».