Александр Носов

Эпилог исторической драмы

 

            «Серебряный век» русской культуры… Эпоха, окутанная фиолетово-сиреневыми туманами, насыщенная горечью тубероз, ароматом терпких духов и ладана, сквозь который явственно пробивался сладковатый запах тления; в вознесшихся к небу башнях творились элевсинские мистерии, в великокняжеских дворцах и villa’х устраивались афинские ночи; в далеких скитах и монастырских кельях иноки изнуряли себя в постах и молитвах; в деревенских избах кружились хлысты в белых одеждах. Эпоха, когда купцы проматывали миллионы – на женщин, в карты и на выпуск декадентских изданий, превращали свои палаццо в великолепные картинные галереи, где могучие былинные богатыри соседствовали с прозрачно-призрачными, тянущимися вверх силуэтами кисти прерафаэлитов; сквозящая «тайным светом» и умиротворяющая «смиренной красотой» природа левитановских пейзажей – с яркими пятнами панно Матисса, а нестеровские пустынножители – с томными таитянками Гогена. Эпоха, когда «чаяли воскресения мертвых» немедленно и во плоти – и эстетизировали самое смерть, превращая даже тронутое тлением тело в объект художественного любования. Эпоха, когда действительность превращалась в фантасмагорию столь же легко, как фантасмагория в действительность; когда «погибшие, но милые созданья» представлялись воспаленному взору Незнакомками и Прекрасными Дамами, а в спутницах жизни прозревались черты «подруги вечной», земного воплощения Das Ewig-Weibliche. Эпоха, когда предметом творчества становилось не только искусство, но и сама жизнь, когда любили по «Оправданию добра» и «Смыслу любви», а философские системы создавали на материале собственного житейского романа…

            26 февраля 1900 года в зале столичной городской думы многолюдная аудитория, собравшаяся на лекцию знаменитого философа, с удивлением внимала странным пророчествам об «антихристе и конце всемирной истории». Внезапно раздавшийся грохот заставил многих вздрогнуть. К счастью, то не было началом пришествия врага рода человеческого: просто в публике кто-то задремал и упал со стула. Шутка удалась, и газетные фельетонисты долго смеялись. Читавший лекцию Владимир Соловьев шутки тоже очень любил, но в этот раз не развеселился, а, напротив, выступил с небольшой заметкой (оказавшейся его последним печатным словом), которая заканчивалась еще более мрачным прогнозом: «Историческая драма сыграна, и остался еще один эпилог, который, впрочем, как у Ибсена, может сам растянуться на пять актов. Но содержание их в существе дела известно».

            Так «на рубеже двух столетий», накануне календарного «начала века» – стоящий у края могилы философ уловил гул «двух революций», почувствовал, что мир, и по крайней мере Российская империя, вошел в эпилог своего исторического развития. И спустя семнадцать лет В. В. Розанов, так остроумно пошутивший на лекции Соловьева об антихристе, покидая земной мир, напишет свой «Апокалипсис нашего времени», где прозвучат его слова о «железном занавесе, опустившемся над Россией».

            Автобиографическая трилогия Андрея Белого – своеобразный летописный свод всех пяти актов этой драмы, на фоне которой разворачивалась и духовная драма того поколения, к которому принадлежал Андрей Белый. «По широте охвата исторической жизни, обилию и яркости индивидуальных характеристик, – замечает во вступительной статье к трилогии А. В. Лавров, – мемуарный цикл Белого выдерживает сравнение, пожалуй, лишь с двумя аналогичными произведениями русских классиков – "Былым и думами" А. И. Герцена и "Историей моего современника" В. Г. Короленко». Действительно, Белый, нередко называвший свои мемуары «моими “Былым и думами”», мог бы использовать в качестве эпиграфа к ним известную характеристику, данную Герценом собственной автобиографии: «…отражение истории в человеке, случайно попавшемся ей на дороге». Подобно «Былому и думам», воспоминания Белого «не столько психологическое самораскрытие, сколько историческое самоопределение человека», а их автор «при всей остроте личного самосознания всегда ощущает себя представителем поколения, представителем исторического пласта». Хотя приведенные цитаты, заимствованные из работы известного литературоведа Л. Я. Гинзбург, являются наблюдениями над текстом «Былого и дум», они вполне адекватно определяют особенности мемуарной прозы Белого: при всем подчеркнуто крайнем субъективизме художественного метода Белого главным действующим лицом описанной им драмы выступает поколение; отдельные его представители – герои уже второго ряда. А всего в этой драме участвует около трех тысяч персонажей – согласно аннотированному указателю имен, который, помимо своих прикладных функций, может служить прекрасным словарем деятелей политики, науки и культуры конца XIX – начала XX века.

            Поколение Андрея Белого уже в юности предчувствовало «неслыханные перемены, невиданные мятежи», через которые всем им суждено было пройти в течение жизни. Пророчества Соловьева о конце всемирной истории воспринимались молодыми декадентами и символистами как подтверждение собственных прозрений. «…с 1896 года видел я изменение колорита будней; из серого декабрьского колорита явил мне он явно февральскую синеву… кто имеет глаза, тот уж знает: приблизилось таянье с ветрами и снегопадами, возвещающими выступление из берега растопленных вод…» Весной 1898 года юный Борис Бугаев пишет мистерию на тему: пришествие Антихриста под маской Христа. Знаменательно и образное представление переживаемой эпохи как драмы Ибсена: «…декаданс конца эпохи выметился отчетливо; то же, что переходило “рубеж”, являлось в символе “засмертного”; отсюда же символика заглавия драмы: “Когда мы, мертвые, пробуждаемся”».

            Историческая действительность в литературных мемуарах преломлена личностью их автора; читатель понимает: тот луч света, что высвечивает перед ним картины давно минувшего, прошел сквозь сложную оптическую систему, отражаясь от множества искривленных зеркал, преломляясь в линзах причудливой формы и изменяя окраску в череде светофильтров. В воспоминаниях Белого мы сталкиваемся с оптикой исключительно сложной, подвергающей историческую действительность, по образному выражению А. В. Лаврова: «безудержному эстетическому преображению».

            Все эти обстоятельства, однако, не лишают воспоминания Андрея Белого огромной исторической ценности. «Будущий историк символизма впадет в безнадежную ошибку, если вздумает пользоваться беловскими характеристиками без проверки и пересмотра, – писал В. Ф. Ходасевич в рецензии на «Начало века». – Но такую же ошибку он совершит и в том случае, если не станет в этими характеристиками считаться».

            К счастью, читатель рецензируемого издания мемуаров Андрея Белого имеет возможность самостоятельно осуществлять проверку «беловских характеристик», обращаясь к комментариям, сопровождающим каждый том. Со стороны рецензента было бы в высшей степени нескромно давать оценку этим комментариям – для этого надо заработать научный авторитет, хоть сколько-нибудь сравнимый с авторитетом комментатора. Профессиональный филолог понимает, что составление такого комментария является итогом многолетних кропотливых трудов, архивных разысканий, сопоставления многочисленных источников и документов – словом, напряженной исследовательской работы. Реальный комментарий, выполненный А. В. Лавровым, уже своим объемом (около 350 страниц) может сравниться с серьезной монографией; по своей же научной и культурной значимости – несравненно значительнее многих из существующих. Собственно, три тома воспоминаний Белого вместе с комментарием А. В. Лаврова – лучшее из всех существующих исследований по истории русского символизма.

            Приведем лишь один пример комментаторского искусства А. В. Лаврова. Так, в одной из глав третьей книги Белый в присущей ему манере сатирического гротеска излагает эпизод посещения Н. С. Гумилевым маститых декадентов – Д. С. Мережковского и З. Н. Гиппиус, при котором ему довелось присутствовать. Молодой поэт здесь выглядит достаточно комично. Отказавшись от собственных комментариев, А. В. Лавров приводит в примечаниях свидетельства участников этой встречи (письмо Гумилева Брюсову) и дает отсылки к публикации писем З. Н. Гиппиус и Андрея Белого тому же Брюсову, отправленные непосредственно после описанного эпизода. Доступность документального материала дает возможность заинтересованному читателю рассмотреть данное событие сразу с нескольких точек зрения и максимально скорректировать неизбежные субъективные искажения и ошибки памяти мемуариста.

            В то же время произведение мемуарного жанра несет на себе отпечаток того времени, в которое оно создавалось (и издавалось). Идеологическая обстановка конца 20-х – начала 30-х годов в подробной характеристике не нуждается, а цензурная история первого издания воспоминаний Белого подробно изложена А. В. Лавровым в сопроводительном комментарии. Однако один из аспектов этой проблемы заслуживает, на наш взгляд, более пристального рассмотрения.

            Насколько автор «Симфонии» и «Петербурга», кантианец и антропософ, был искренен в настойчиво заявляемой близости собственного мировоззрения «диалектическому материализму» – это обсуждалось уже многими персонажами мемуарной трилогии, позднее оказавшимися в роли ее читателей и критиков. Правда, дебатировалась в основном нравственная сторона избранной мемуаристом тактики и не подвергался сомнению сам факт идейного компромисса: попытки сблизить символизм и марксизм показались неуклюжими не только «сочувственникам» и «совопросникам» Белого, но и представителям той идеологии, на которых эта тактика была рассчитана. Все это не снимает вопроса о том, какова действительная мера «ренегатства» Белого. Имелась ли какая-то идейная основа для подобного рода компромисса?

            Большевистские комиссары несомненно опекали вернувшегося из-за границы Белого с особым вниманием: далеко не каждый символист удостаивается в своей книги предисловия «самого» Л. Каменева! (1) Тем не менее в отечественных издательствах в то же время выходили воспоминания В. Пяста (1929), П. Перцова (1933) и другие, авторы которых обошлись в своем портрете эпохи без рискованных идеологических сближений.

            Один из активных деятелей «начала века» – Ф. А. Степун, кажется, глубже других уловил единую психологическую основу мемуаров Белого. «Утверждение марксистской революционности, – писал он в собственной летописной версии эпохи, мемуарах "Бывшее и несбывшееся", – отчасти самообман, отчасти вынужденное приспособленчество; но в чисто психологическом плане последнему автопортрету Белого нельзя отказать в некоторой убедительности…»; Степун при этом называет Белого «типичным духовным революционером».

            Наблюдения Степуна высветляют духовную драму поколения «детей рубежа», к которому принадлежали и Андрей Белый, и Ф. А. Степун, и действующие лица их автобиографических хроник – персонажи эпилога исторической драмы.

            Одновременно с выходом трилогии Белого издательство «Современник» выпустило «Воспоминания» П. Н. Милюкова, впервые появившиеся в нью-йоркском издании в 1955 году. Как видим, первые издания этих исторических летописей разошлись и во времени и в пространстве – как разошлись в истории России и их авторы. Поучительно прочесть эти мемуарные хроники одну за другой: в них действуют в основном одни и те же персонажи; совпадает и время и место действия: Россия рубежа XIX – начала XX века. Но возникают перед читателем абсолютно разные, не понимающие друг друга социокультурные миры.

            Один из этих миров отразился в другом: устоявшаяся обстановка культурного быта либерально-позитивистских, профессорских «гнезд», в которой проходило становлением автора «Воспоминаний», вызывала самое яростное, переходящее в агрессию неприятие со стороны сверстников и сподвижников Андрея Белого. Преломленный сквозь оптическую систему художественного метода Белого, этот культурный быт предстает перед читателем трилогии (и в особенности ее первой книги) и смешным и нелепым. Смешон М. М. Ковалевский – в образе дьякона некой либеральной «общины», с шапокляком вместо Евангелия в руках, провозглашающий под хоровое пение Gaudeamus, перед «образами» Спенсера и Конта: «Кон-сти-ту-ция!»; заслуживает снисходительной усмешки «дарохранительница» М. Л. Лясковская – «вся насквозь “Вестник Европы” и мыслящая по Стасюлевичу»; не вызывает особых симпатий и групповой портрет в жанре гротескного шаржа «апостолов гуманности» – этих утомленных статистическими данными земских деятелей и приват-доцентов, способных разве что на бессмысленные либеральные «протесты»: составить депутацию, подписать воззвание, дружно подать в отставку…

            А в другом мире: «златорунный мистагог символизма» со своей супругой – «Деметрой в пурпурной тряпочке»; декадентская мадонна, Зинаида Прекрасная, в густой пудре и с большим черным крестом на всегда белом платье; патриарх русского декадентства в картинно-демонической позе: скрещенные на груди руки, безумие во взоре…

            Там – скучный жанр приевшихся передвижников; здесь – изысканная, легкомысленно-эротическая линия Обри Бердслея, переходящая в инфернально-сексуальную тьму рисунков Фелисьена Ропса. Эстетическая предпочтительность очевидна: доживи консерватор и охранитель Константин Леонтьев до «начала века» – наверняка бы сидел у Дягилева под люстрой-драконом (так испугавшей поначалу его ученика, В. В. Розанова; но ведь так быстро освоился!); и на «башне» бы появлялся, и в декадентские «Весы» свою «эстетическую критику» наверное бы посылал! (2)

            В иронически-гротескной стилистике мемуаров Андрея Белого А. В. Лавров выделяет градацию двух основных типов: шарж разоблачительный и шарж лирико-патетический; и ведь разоблачительному шаржированию подвергаются не столько конкретные фигуры профессоров-либералов (у которых юный Боря Бугаев на коленях сидел, бородой играя, и от которых гостинцы к Рождеству и Пасхе получал), но вся традиция русского либерализма: «идеалистов сороковых годов», двигателей Великой реформы, мировых посредников, деятелей земских и судебных учреждений, проповедников конституционализма и правового порядка. Наверное, частная обстановка чьей-то профессорской квартиры отталкивала своим «мещанским бытом» взрослеющих почитателей Бодлера и Пшибышевского, Метерлинка и Ибсена; но вместе с этим частным бытом отталкивался уже достаточно прочный пласт русской городской культуры, представленной «ученым сословием» и той самой «социальной прослойкой», которая, по известному выражению, совсем даже не «мозг нации, а говно». Так что «духовный революционер» Андрей Белый не столь уж кривил душой перед новой властью, убеждая ее в близости столь далеких, казалось бы, идейных течений начала ХХ века.

            В названных «Воспоминаниях» П. Н. Милюкова нарисованный Белым «социальный портрет» либеральной интеллигенции не обойден молчанием: «Профессорский круг, в который мы входили, был впоследствии изображен в комическом и злобном освещении сыном одного из профессоров… Он вырос в оппозиции к «старшим», и его талант наблюдателя дал ему возможность отметить многое, действительно смешное в этом маленьком мирке… Но было бы очень жаль, если бы это тенденциозное и капризное освещение московского университетского либерального кружка конца века перешло в историю». Действующие лица «рубежа столетий», входившие в культурно и эстетически чуждую Белому социальную группу, оставили многочисленные мемуары, запечатлевшие лик эпохи с иных позиций. К сожалению, большая часть из них вышла в эмиграции, и остается только надеяться, что широкий читатель получит доступ и к воспоминаниям И. И. Петрункевича, А. А. Кизеветтера, Е. Н. Трубецкого, Д. Н. Шипова и других.

            Существует немало способов погрузить людей в историческое беспамятство. А. В. Лавров точно указал проявившуюся с начала 30-х годов (и впоследствии все крепнувшую) тенденцию «поставить заслон всякому мемуарному мышлению, всякой памяти о прошлом», ибо «по вступившему в силу закону магии назвать означало вызвать к жизни то, что обрекалось на забвение, что мешало созиданию новой мифологии». Поскольку мешало почти все, в те же годы были ликвидированы (впрочем, наряду со многими другими) книгоиздательства, не утерявшие вкус к сохранению прошлого «в памятниках и документах» (издательство М. и С. Сабашниковых с их серией «Записи прошлого», «Academia»). Идеологически и фактологически очищенные курсы истории (начиная с краткого и кончая многотомными) не могли принять на себя неистребимый интерес к прошлому, в результате чего собственно историческая наука репрезентировалась для широкого читателя историческими романами и беллетризированными биографиями «замечательных людей». Основной корпус издававшихся мемуаров составляли сборники тщательно отобранных, чаще всего сокращенных воспоминаний о тех же «замечательных людях», круг которых, впрочем, был строго ограничен: Пушкин, Л. Толстой, Герцен, Чехов, Щедрин «в воспоминаниях современников» – вот, собственно, основной репертуар отечественных издательств (появление совсем недавно аналогичных сборников, посвященных Достоевскому и Блоку, воспринималось как цензурный прорыв).

            Будем же надеяться, что воздвигнутый мемуарному мышлению заслон опрокинут окончательно, что не утратила интереса к минувшему широкая читательская публика (коммерческий – не побоимся этого слова – успех мемуарной трилогии Белого вселяет такую надежду), что обреченное на забвение прошлое восстанет к новой жизни и никакая новая мифология уже никогда не убьет эту жизнь. Ибо, как пишет А. В. Лавров, перефразируя формулировку Гёте, «мир, постигаемый через историю индивидуальной жизни, сам обретает свою биографию, рассказ о судьбе человека становится новым словом о мире и новым пониманием мира». 

(Новый мир № 4, 1991. Рецензия на выход в свет автобиографической трилогии Андрея Белого («На рубеже двух столетий», «Начало века», «Между двух революций». Вступительная статья, подготовка текста и комментарии А. В. Лаврова. М.: Художественная литература, 1989–1990). Печатается с незначительными сокращениями.)

______________________________________________ 

1     Одно из рванувшихся на арену культурной жизни книгоиздательств выпустило в минувшем году репринтное воспроизведение первого издания книги «Начало века» – вместе с каменевским предисловием и без каких-либо редакционных комментариев. Подобного рода издательская практика заслуживает всяческого порицания, но на сей раз вышло нехудо: читая этот образец марксистско-ленинского литературоведения – с традиционными обвинениями художников и мыслителей в «неслыханном падении к поповской рясе», с высокомерно-агрессивным отношениям к творениям искусства и культуры, не укладывавшимся в рамки доктринерской эстетики, – лишний раз убеждаешься, что движения истории не остановить. Герои воспоминаний Белого, писал В. Ф. Ходасевич в цитированной выше статье, далеко опережали эпоху, «заглядывая в очень отдаленное будущее: через голову надвигающегося большевизма – уже в ту эпоху, которая сейчас еще не настала…» А когда это время придет – «тогда с большим почитанием, чем даже нам сейчас кажется, оно назовет имена многих людей, которые изображены в книге Андрея Белого».

2     Не вмешиваясь в ход мысли покойного А. Носова, отмечу, однако, сомнительность его предположений касательно сидений монашествующего К. Леонтьева у Дягилева под люстрой-драконом, его появления в ивановской «башне» и посылания им эстетической критики в «Весы». – Составитель.