Василий КОНДРАТЬЕВ
Биография

* 1967 (Ленинград) † 1999 (Санкт-Петербург)

С раннего детства писал стихи; с 15 лет серьезно занялся поэзией. Некоторое время учился на историческом факультете ЛГУ по специальности «история искусств». С конца 1980-х печатался в «Митином журнале» (стихи, проза, эссе, переводы), позже – в журналах «Звезда Востока», «Родник» (Рига), «Место печати» (Москва), «Черновик», «Комментарии».

В 1994 был редактором альманаха «24 поэта и 2 комиссара» и журнала «Поэзия и критика» (вышел один номер) и одним из организаторов (совместно с женой Миленой Виноградовой) литературного фестиваля «Открытие поэзии». Готовил интернет-сайт «Русского патафизического общества». В 1990-е годы публиковался как журналист и эссеист, переводил художественную литературу с английского (Гораций Уолпол, Макс Бирбом, Эдуард Родити, Роберт Крили) и французского (Андре Бретон, Филипп Супо, Анри Мишо, Франсис Понж). Погиб в результате несчастного случая (сорвался с крыши, готовясь к фотосъемке).

Большая подборка текстов Кондратьева (фактически – неизданная книга) «Карманный альбом для Игоря Вишневецкого» (1999) опубликована в 2000 г. в Интернет-журнале «TextOnly».

Премия Андрея Белого 1998 присуждена за книгу "Прогулки".

Книги

Прогулки. СПб.: Митин журнал; Борей–Арт, 1993.

Карманный альбом для Игоря Вишневецкого – http://vavilon.ru/textonly/issue2/kon1.htm

Девушка с башни

Софа Кречет барышней приехала в Питер из Чебоксар; несколько лет столько меняли ей и причесок, и платья, что в итоге оставили совершенно bobbed-hair на Невском проспекте, в одном под шубкой трико, в то время как ее каблучки выбивали Ритой Мицуко по наледи, от нетерпения или холода.
     Шофер, заметив на краю тротуара волоокую, в шляпке каракуля, притормозил. Запах сегодняшнего дня еще мерцал для нее бликами на небесах, мимо улиц, по всей дороге. К вечеру деньги все вышли, как тот мерзавец, пообещавшись, и не вернулись. Софа, оставшись одна, села в пасьянс. Свет притих, шелковый и маслянистый, в огоньке абажура: с улицы ее фонарь светляком теплился из-за гардин.
     Карты шли одна за другой. Она умела метать желуди, чаши и шпаги, водить дурака между рыцарей, королев и валетов, от двойки в свет; она знала, как большой венецианский тарок раскладывать по стихиям, среди созвездий на сукне. В «Риге» любила, нашептав цифру, пустить шарик на колесо: золотой, которым предохранялась мадам Помпадур, серебряный, каким застрелился Потоцкий. Свинцовый, биткой. Рублевые гости, столпившиеся в казино, не знали игры, и крупье выдавал им орлянки вместо жетонов.
     Софа могла просто, по-цыгански, раскинуть на три карты, и на семнадцать. Можно было прочесть по руке, заглянуть в ухо, растопить в воске волосы или пронзить куклу булавкой по самый фарфор.
     Как любая девица, гадалкой она была превосходной.
     Конечно, свобода, какой не захочешь, делала ее королевой на перспективе от Невского шпиля, матерью многокомнатных подруг и легендарной для своих мест инженю. Она была очаровательной, с матовым по-семитски лицом и тяжелыми взглядами из-под ресниц. Фаталитет, в любом смысле, был ее насущное правило. Но верно заметил один англичанин, что все правила действительны, когда произвольны.
     К тому же шло время. Все чаще комнаты, а они менялись, напоминали о той, которой не было. Перебирая письма, Софа стала как-то внимательна к иностранным маркам: их прибавилось, а голоса, которые вспоминались, ничего больше не обещали и были утомительно внятны, откуда бы ни шли. Радио заставляло их шелестеть, и война в Месопотамии, приближаясь к своему поражению, ширилась, заполняя все новые пространства карты. Однажды утром Софа нашла, что флажки, которыми она отмечала продвижение вперед, исчезли, и только один еле держался среди голубого пятна где-то за точкой Геркулесовых столпов. То ли от сигарет, то ли из кухни по комнате реял тошнотный и сладковатый чад. Если взглянуть в окно, это вечно белое, беззвучное небо, где за облаками – неведомо что.
     Чашка чая вдруг дымилась и рдела, опрокидывая память в долины, нагория. Пелена прятала полнолуния. Вечерами серебристая плесень выступала на мокрых улицах. Сны стали как дни, дни потеряли числа.
     На улицах Софа стала осматриваться, оглядываться. К весне все пристальней, чище и холодно: небо собирается в чернильный шар, загораются звезды, и фонари как золото. Лица чаще что-то напоминают, но безнадежно. Она стала класть их в пасьянсы. Все думали, что она гадает.
     Пыткой стали новые лица, новые книги. Все эти тела, сплетающиеся друг с другом, как мартышки, чтобы достать из пруда луну, ноги, закинутые за плечи, разводы ткани и перьев, ручьи под цитру... Что это было? Пасть с клубящимся языком, похоронных дел мастера с красотками – что это значило, и почему ее собственное, голое тело под сетью билось, пока зуммер вдруг сразу и всюду не возникал в темноте?
     Софа, конечно, третировала свое высокое искусство: она давно научилась дергать за ниточки, раскладывая так и сяк, как попадет, подсказывая и подпуская тумана. Ее мало касались чужие родня, деньги и свадьбы. В глубине души она все же раскладывала свое большое таро, предполагая на круглом столе все триумфы и масти, расположив всех по порядку и все пристальнее всматриваясь в джокера. В один из дней она наконец будто проснулась и подбежала к зеркалу; достав из туалетного столика все свои карты, она проскользнула на балкон, рассмеялась, а потом выкинула их, веером, на улицу.

     Вечером к ней пришла любовь. Софы не было дома, по лестнице шли мокрые следы, на окне – окурок. Накануне ночью кровь, холодная и с железом, сильно шла у нее горлом, и, едва проснувшись, Софа поспешила на бульвар съесть пражское пирожное, погулять в оранжерее – или хотя бы в кино. Когда она возвращалась домой, ее ноги вдруг подкосились, она села на подоконник и опять рассмеялась – так, будто смех можно видеть.
     Снова наутро она решилась искать денег. Для этого ей пришлось выйти на Невский проспект и закурить сигарету. Прикрыв глаза и не без голода вслушиваясь в базарный гомон вокруг, она предалась размышлениям. Софа даже не заметила сильного толчка в спину и вздрогнула только тогда, когда прямо рядом завопили, и так, будто из-за метро выполз танк:
     – Кто Вам дал право? Вы не смеете! Мы живем, в конце концов, в обществе! Вы ведете себя хуже животного!
     На солнце кричал молодой человек в белом шарфе на немецком пальто и слишком узких для него брюках. Больше в нем не было ничего замечательного, кроме серого кота, который уселся на плечо своего защитника, пока тот отчитывал тетку с метлой, едва не наступившую бедняге на хвост. После дискурса котище опять спрыгнул на тротуар и элегантно протрусил в кофейную.
     Молодой человек извинился, снимая картуз.
     – Вы что, за переселение душ? – улыбнулась Софа. – Можно подумать, Вы приехали из Швеции для возрождения края.
     – Я здешний. Предпочитаю перерождение.
     – Вот как... И любите зверя, как ближнего, да?
     – Ну, что все люди – скоты, Вам здесь любой скажет. А я, Вы правы, люблю животных.
     – Любезно, – Софе нравились умные. – Хотя то, чем мы будем обедать, ни одна кошка не съест.
     Учитывая продолжительность разговора, Софа верила, что кривит душой.
     – Ну, и у людей есть порывы, – заявил молодой человек. – Вы читали «Метампсихозы у невротических личностей», доктора Каца? К тому же я, видите ли, еще не протратился. Очень давно вас здесь вижу.
     – А я и не жду троллейбуса.
     Хотя ему было всего двадцать два, его уже звали Энгель. Папа, как он объяснил, назвал его в честь дедушки из концептуализма. Он действительно был красивый и смахивал на энциклопедию. А книги, считала Софа, хорошо украшают мебель.
     В остальном он был сама любезность. На своих добрых намерениях он настаивал больше, чем на своем мнении.
     Ко вторнику Софу уже не так расстраивал кризис, и она затемнила себе волосы. Энгель повез ее на Острова, они гуляли на сквозняке мимо слепых бывших дач, устали, проголодались и зашли в бойлерную.
     Там был накрытый со скатертью письменный стол, самовар и вино. Семен Кошшак, приятель, предложил им пирог и «Букет Молдавии». Он необычно понравился Софе: у него было мягкое лицо и пронзительно зеленые, ленивые глаза. Ему даже шла слишком ранняя проседь, она делала коротко стриженные волосы красивого полевого цвета стали.
     – Это от страха, – объяснил он. – Когда ты не можешь прийти в ужас, это делают волосы.
     – Вы боитесь собак? – подмигнула Софа.
     – Почему нет? Никто точно не знает, чего боится. Почему не собак? Гуляю я, знаете ли, и думаю. Помните сказку про обреченного царевича?
     – Это египетская, о трех судьбах? – спросил Энгель. – Ему, кажется, угадали смерть от змеи, крокодила или собаки.
     – Потом он женился, змею они вместе убили и так далее. И вот однажды гуляет он, скажем, по этой Крестовке, и здесь вдруг собака поднимает к нему морду и обращается на хорошем английском: «Я твоя судьба». Тут из воды выскакивает крокодил, и все обрывается, хотя в комментариях нас уверяют, что все кончилось хорошо.
     – У Вас сомнения? – спросила Софа.
     – Нет... Но Вы не думаете, что с убийством змеи – подвох? Дело в том, что по египетской логике он под конец должен вступить в тяжбу со всеми судьбами. А где змея?
     – Это жена, да? – предложила Софа.
     – Вы почти правы, девушка. Смотрите сами. Собака следует за ним с детства, крокодил появляется к развязке, а змея выползает...
     – Когда они ложатся, – заметил Энгель.
     – Браво. У кого тогда было досуга писать сказки? Я понял, что это – дневник принца. Воспитанный на суевериях и расположенный, как восточные люди, к наркотикам, он страдал от ночных кошмаров. Представьте, как крокодил хватает его за ноги, он вскакивает и видит за окном луну в сильном небе, а рядом проснулась его жена. Он, конечно, целует ее и обнимает, как говорится, все ее тело. Когда наконец раздается ее крик, ему кажется, что он видит в ее лице как бы зеркало, а там вместо него – собачья морда. Здесь крик вспыхивает пламенем, и мрак глотает его.
     – Чудно, – сказала Софа, искоса поглядывая на Энгеля.
     Ей нравилось, что он всегда смотрит прямо. Семен, тот прятал глаза, а когда глядел на нее, то пристально, вызывающе и вместе с тем бессмысленно.

     Ночью она курила, ходила по комнате. Ее голова начинала кружиться, и ей это не нравилось. Не то чтобы в свои двадцать пять она чувствовала себя старой девой, хотя в этом, конечно, был казус. Ей больше хотелось знать, на сколько частей в любви смешаны, сменяя друг друга, любопытство, пристрастие и интерес. Ведь со временем одно за другим уходит.
     Почему, когда она наедине думает о своей любви, остается одно ничто?
     Утром Энгель ждал на углу под фонарем ее башенки. Она любила, что он ненавязчив.
     – Ты уже знаешь, чего я хочу?
     – У всех бывают минуты практического ясновидения.
     Они шли по канавке Таврического сада, из-за деревьев до них доносились колокола, а по пруду перед дворцом бегали собаки.
     – Хороший твой друг, – сказала Софа. – Только такой одинокий, что с ним точно не уживешься.
     – Зато друзья, и только они, украшают нас лучше всего. Мне кажется, что без Семена меня бы просто никто не замечал. Ты об этих причудах с зеркалом? Ну, ты перед ним красишься, а Семен видит его везде. Вот и все. Собак он, правда, называет чертями. Если помнишь, за Святым Христофором девушки бегали до тех пор, пока он не вымолил от них псиную морду. В ней мало интима.
     – А он сам, знаешь, на кого похож?
     Ей было хорошо, что Энгель напоминал ей только самого себя. А он был красивый, со светлыми глазами, прямым бледным лицом и блеклыми кудрями. С ним можно было разговаривать про странное, и все равно спокойно и просто.
     – Ты просто французский Бюффон, у которого кто козел, кто свинья, а кто неприличие что.
     – Может, он прав? Чем, по-твоему, человек вообще отличается от животного?
     – Эксцентричностью. Он изобретатель, а поэтому имеет самосознание. Вот мой приятель, музыкант, занимался изобретением звука. Он соорудил себе много причудливых инструментов, в которых одинаково удачно использовал струны, пчел, бубенцы, литавры и женские органы. Лучше всего была труба, перекрученная, как констриктор. Замечательно то, что мундштук мог одинаково быть и глушителем для пистолета. За это он и поплатился. Он долго искал зал с подходящей акустикой. Там он разрядил себе в рот автоматический револьвер.
     – Что это доказывает?
     – В животных нет великого инстинкта самоистребления, они не самоубийцы и не бессмертны. К тому же они не влияют на события и не могут предсказывать.
     – Правда.
     Ей казалось, он знает о ней все – и вместе с тем она, очевидно, оставалась его загадкой. Что было лучше? Он жил там, где ей хотелось жить. Ее рассуждения совпадали с его привычками. Когда она рассказывала о себе, он удивлялся, как это раньше не приходило ему в голову.
     В пятницу они попрощались под ее фонарем, а в субботу с утра Софа встретила его у приятелей, где не бывала с тех пор, как переехала.
     – Я думаю, – заметил Энгель, – если бы ты отправилась в Амстердам, я бы уже сидел там в гавани.
     На следующий день они нигде не были, но он подарил ей сережки, каждая из которых была серебряной змейкой с бирюзой в зубах. В понедельник Семен пригласил их в Павловск, где развлекал до сумерек. Во вторник они ужинали, и Софа впервые узнала, что, когда тебе рассказывают неинтересное, это захватывает.
     В четверг она отправилась к нему, рано, домой, и застала едва в халате.
     Комната была почти пустая, разве что из-за штор от света плавали какие-то перья.
     – Ты меня любишь? – спросила Софа, вырвавшись из мехов к нему в объятия и просто прочитав свой ответ в светлых и чистых глазах, которыми он смотрел на нее.
     – Я всегда буду любить тебя, – сказал Энгель, обнимая ее плечи и нежно чуть касаясь губами ее лба. – Я давно полюбил тебя.
     – Мы всегда будем вместе, да? – спросила она, прижимаясь щекой к еле душистой, прохладной, как гладкий сафьян, груди.
     – Мы всегда были вместе.
     – Ты не уйдешь? Мне кажется, я столько искала тебя.
     – А я столько времени был рядом.
     – Пока я заметила, где ты стоишь. Удивительно. Помнишь, как ты тогда подал мне руку, а я не знала, что, обнимая твои пальцы, можно найти то, что хотела...
     – Нет, нет...
     – Ты мой ангел, – сказала Софа, а он улыбнулся, как будто они узнали друг друга, когда ее пальцы ласкали под тканью его стройное тело и у пояса задержались, едва застыв.
     – Ты мой ангел, – повторила она, совсем тихо.
     Она вдруг поцеловала его губы, а он закрыл глаза, и ее рука незаметно спустила ему пояс и, холодея, пошла вниз по животу, где, как и следовало бы ждать, ничего не было.

     – Ни волоска? – зато трубы, одна выше другой в сумерки, падали водостоком на тротуар. Голос Семена прыгнул Софе из-за спины на плечи, и черная струйка, когда она обернулась, ее кофе, поползла по его пальто под перезвон колокольчиков, а у стоящей напротив девушки из воротника выбежала стальная крыса и тут же скрылась обратно, в рукав. Семен выпил коньяк и поцеловал Софе руку.
     – Это высохнет. Ничего страшного, в наши дни больше людей не испытывает потребности ни в каких отправлениях и любит скорее спасать, чем спасаться. Это рентабельно. Что меня беспокоит, это то, сколько крыс развелось в городе.
     – Что, теперь будет вымирание? – безнадежно и не совсем искренне огорчилась Софа.
     – Боюсь, нет. Замеченный тобой казус, конечно, от непривычки шокирует. И все же кругом перемены. С тех пор как мы все, слева направо, ощущаем духовность и плюрализм, все больше людей чувствует и пробуждение ранее скрытых качеств ангелов. То ли будет, как пишут, лет через десять...
     – А как же, извини, дети? И это же, говорят... приятно?
     – Приятно сознание. По данным международной ассоциации независимых медиков, количество беспорочных отцов и матерей, выявленных врачебным осмотром, растет. На это можно лишь возразить, как общество медиков-евангелистов, что всегда, в сущности, так и было. Здесь обе стороны яростно спорят с тем, что высказал Лиотар в своей последней книге «La famille postmoderne». В любом случае, культурный мир обсуждает. Фашистов забыли, теперь говорят – «фаллист».
     Семен поцарапал пятно кофе, поджег спичку и смотрел, как тонкая струйка огня проползла по ткани, погаснув, когда стало чисто.
     – Мне снилось, – сказала Софа, – то же, что днем. Но во сне это было нагромождение звуков, формы и цвета, большое, мерцающее нечто. Мне было хорошо, что я не чувствую никакого тела, кроме прозрачного ветра; потом и он исчез. Все померкло, а затем я внезапно представила себе, как лечу, головой вниз, в пролет лестницы. Утром я впервые плакала, что проснулась одна.
     – Тяжелая амнезия, – сказал Семен, – предшествует прозрению. Утром я понял, что коньяк придуман алхимиками и не было никакого камня. А он горек и изнутри обжигает, заставляя смотреть вокруг, как пылает незримое, оставляя стекло, а потом ничто. Любовь, эта штука с падающим моноклем, как мне кажется, требует отдельного разговора.
     – Но объясни хотя бы, почему остаешься один. Один потом становится на карачки и убегает в лес, другой рулит к небесам, и только убийца зовет и манит, как будто такое бывает счастье.
     – Ни в одной колоде, – сказал Семен, – игральной или гадальной, нет карты «убийца». Никто не напишет философию безнадежности. Нет таких карт, которые бы давали полный расклад, и нет у астрологов схемы, способной стать точной картой. От взгляда на этот, одному и для бесполезного предназначенный, чертеж, любой падет мертвым. Мысль ищет пользы, а не познания. А что смерть? Все поменялось местами: где, казалось, поражение, окажется победа.
     – Я видела, как самка тарантула жрет самца, чтобы рассыпаться тысячью паучков. Я смотрела, как самурай на пикирующем истребителе врезался во дворец возлюбленного императора.
     За мостом, в пепельном зареве чернела мечеть среди деревьев, дворцы и дорога из светляков, уводившая проспектом в сторону моря.
     – Я вспомнил пророков, – взял ее за руку Семен, – как твердо, неотвратимо они шли к крушению и гибели. Умер ли Рас Тафари, Черный Христос на Соломоновом троне, в горах, растрелянный? Не тогда ли начинается империя, когда, достигнув физических пределов, она рушится, как вавилонская башня, расходясь безгранично? Война магмой пылающих ручейков уходит под землю, чтобы, прорываясь в вулканических толчках, дать ей новую кровь. У меня в глазах полыхало зеленое. Гадатель – убийца, когда находит чужую судьбу, и самоубийца, когда узнает свою.
     Софа чертила жемчужным ногтем зеленую скатерть, пока за круглым столом горел чай, негр и белый крутились синкопами на экране, совпадая в один профиль. Когда она взяла его за руку идти танцевать, то заметила перстень, который змеей шел по среднему пальцу вокруг головы льва.
     – Любовь, – улыбнулся он ей, – обречена на летальный исход уже тем, что никому не интересно знать, что будет потом.
     – За победу Хусейна?
     – Купи мне, Боже, «мерседес-бенц».
     На Гатчинской улице прошел туман, и весенняя вьюга опрокинула над городом чернильное небо в пробоинах звезд. Мимо закрытых кафе и затухающих окон бежит, прижимая шляпу, Василий Кондратьев, а над ним луна высоко в кружевных, папиросных тучах. Темный фонарь, башня со шпилем, повис на ветру, не качаясь. На углу три хариты, прикрывшись полотенцем, хохочут, отворачиваясь друг от друга.
     В крытой террасе, нависшей над пахнущим полуночным дневным светом и баштурмаем парадным двором с Невского, Софа и Семен танцуют среди толпы и столиков. В баре светилось от электрической пыли, а бесподобная Гюэш-Патти пела запинающимся, меланхолическим соловьем, содрогаясь всем телом от каждого прикосновения трости. Софа ближе и ближе кружилась к Семену, чувствуя наконец твердость и очертания.

     Больше нечего рассказать о начинаниях Софы Кречет. Ее первый любовник, конечно, умер (как говорят) от сердечного приступа, и умер, из скромности напишем слитно, вовремя. Она переехала в Голландию, в Амстердам, где проживает for business sake, под именем Евдоксии, русской инокини. Ее предсказания популярны.
     Зал, хотя и малый, был переполнен под люстры; давали «Коппелию». Только цветочница, выпорхнув из-за куклы, на тридцать втором фуэте стукнула ножкой, раздался публичный шквал, а Энгель шепнул, наклонившись к Семену:
     – Бесподобна! – но тот, выгнув спину, уже прыгнул с первого ряда на авансцену с розами для примы.
     – Что сделаешь, – сказал он, когда они уже шли, вдыхая летнюю изморось, по каналу. – Я же не мог ей тогда объяснить про хвост. Сказал только, что я – русский голубой, и был, разумеется, понят неправильно.
     – Ты что, обиделся за породу?
     – Что ты. Я разве что не понимаю, кто же тогда ей попался. Боже мой, неужели орангутанг? Для них же холодно в Ленинграде...
     – Кто знает. Кто бы он ни был, мы знаем теперь, что, словами поэта, именно там он узнал нечто лучшее.

(Митин журнал. 1991, № 39)