Полина Барскова

О ПРИЯТИИ ОТВРАЩЕНИЯ

 

Я хотела бы поблагодарить жюри премии. Для меня это честь – получить награду из рук моих коллег по цеху, и, поскольку я являюсь экспатриантом, большая радость стать частью символического сообщества лауреатов премии Андрея Белого, связанного с традициями петербургской словесности.

Я благодарю сотрудников «Издательства Ивана Лимбаха», в первую очередь Ирину Кравцову и Игоря Булатовского, которые поверили в мою книжицу, когда она ещё не была собой. Чтобы стать собой, ей понадобилось много помощи и поддержки, больше, наверное, чем всем предыдущим моим сборникам стихов, в частности, ей понадобилось понять своё отличие от книги стихов.

Книга стихов может не быть о чём-то, её задача – в дестабилизации объекта высказывания, в то время как книга прозы очень даже может быть о чём-то, а вернее зачем – у неё могут быть задачи. И я сейчас попытаюсь их сформулировать.

Моей главной формальной задачей было овладеть навыками чревовещания, научиться говорить на языке или/и на языках других людей.

По ряду причин, этими другими стали создатели ленинградской литературы в период для неё, возможно, самый страшный, самый характерный и самый блестящий: 1930-е и 1940-е годы ХХ века. Какие же отношения возможны для нашего современника с персонажами прошлого, особенно прошлого чудовищного?

Тут есть ряд возможностей: например, мифологизация, отказ и табуирование. Сегодня, когда я думаю об этих возможностях, явно преобладающих в конструкциях коллективной памяти в путинской России, мне приходится опираться на строки из стихотворения украинского поэта Сергея Жадана из его недавнего военного цикла:

          «Так бывает, когда идёшь по улице
          и замечаешь боковым зрением нечто неприятное,
          что-то такое, что вызывает ужас и отвращение: например,
          разорванный труп животного, но знаешь –
          если туда не смотреть, то как будто и нет ничего,
          как будто всё в порядке».

Если ты почему либо не можешь не замечать это неприятное, то именно от/вращение, желание отвернуться, отвратить взгляд становится твоей основной реальностью. С отвращением приходится что-то делать, как-то работать.

Со времени выхода «Живых картин» я слышу: «То, как Вы говорите о блокадных людях – отвратительно». Я совершенно согласна с такой реакцией. Блокада – состояние, вызванное амбициями и комплексами двух тоталитарных систем, это, безусловно, отвратительно. Миллионы беспомощных людей были поставлены в состояние, не соответствующее их биологическим и социальным способностям. В большинстве своём эти люди погибли и никому не смогли рассказать о своём опыте. При этом важно заметить, что я не вижу никакой причины настаивать на особом историческом статусе блокадной катастрофы в ряду катастроф советской истории, таких как Голодомор (и в Украине, и в Казахстане), Гулаг, Чернобыль и другие. Всё это равноценные эпизоды одной истории – истории государства, решившего, что есть что-либо более важное, чем одна-единственная человеческая жизнь.

Меня удивляет не сам аффект отвращение, но то, что ему сегодня удивляются и сопротивляются. Проблемой тут, как мне кажется, является то, что читатель рассчитывает, что писатель предоставит ему возможности морального убежища, побега, защиту от необходимости прямого взгляда на прошлое. Согласно этому мнению, писатель катастрофы должен быть щитом и цензором и впитать в себя, предав разным формам стерилизующего молчания, всё, что может быть нехорошо, неудобно читателю: например, то, что поэт Хармс умер от голода в тюремной психушке, писатели Бианки, Гор и Максимов провели всю жизнь в страхе и раболепии, а героиня пьесы и героиня ленинградской культуры искусствовед Тотя Изергина рассеяла архив своего погибшего возлюбленного Моисея Ваксера.

Однако, если смотреть на эти жизни, на эти поступки не отворачиваясь, если принять отвращение и преодоление отвращения как неизбежную часть занятия нашей историей, то есть шанс, что ты сможешь читать и писать об этом сам, за себя, и всё же с другими, с теми, о ком ты пишешь. Тогда, как писала блокадница Лидия Гинзбург, «знаки начнут колебаться». Вместе с работой отвращения в наблюдающем начинается работа сострадания и работа, я бы сказала, со-стыда вместе с теми, кому государство отказало в возможности разделить своё дистрофическое страдание и свой стыд, и своё бессилие в темноте и во льду блокадных квартир.