* 1963 (Одесса)
Художник, писатель. Окончил Московский химико-технологический институт им. Д. И. Менделеева.
В 1987 совместно с С. Ануфриевым и П. Пепперштейном организовал группу «Инспекция "Медгерменевтика"», в 1990 вышел из нее. Участник многочисленных художественных выставок в России, Польше, Франции, Германии. Публиковался в журналах «Место печати», «Искусство кино», «Художественный журнал», «Зеркало». Живет в Берлине и Москве
Премия Андрея Белого 2005 присуждена за внедрение визуальности в синтаксис, за порождающее новые мифы «затекание смысла за края», за бескорыстность возвышенной речи, за книгу «Олор».
Парижско-Юрская дорога. Тур (Франция), 1994.
Имена электронов. СПб.: Новая луна, 1997.
Олор. М.: НЛО, 2004.
В. Захаров, Ю. Лейдерман, А. Монастырский. Капитон. М.: Pastor Zond Edition, 2009.
Цветник. Вологда: Герман Титов, 2012.
Заметки. Вологда: Герман Титов, 2013.
Брат и сестра его колышутся в пене прибоя
ИНТРОДУКЦИЯ
Я не смог бы их отделить – этих тесно прижатых малышей, мальчика и девочку в пене прибоя кудрявых, подстриженными, обрубленными кудрями щеголяющих. Брат и сестра его, смуглые, матовые, колышутся в пене прибоя, полушарием, клецкой в обнимку перекатываются по песку. (Подобно тому, как Сережа и мама его перекатывались в желтых пространствах столовых, как вглядывались они там друг в друга с угасающим влиянием основных цветов – с глохнущей, головой трясущей розоватостью, с поросячьей молочностью, с кружковостью кефирной или кофейной).
Есть вещи, которые невозможно друг от друга отделить, и кажется, что они препятствуют возможности продолжения, возможности выхода в какие-то неизвестные пространства. Но это не так: неподвижно вглядываются друг в друга Сережа и мама его, не расщепляясь перекатываются в пене прибоя брат и сестра его, пятном слизистого «вместе» распростерлись на полу сестра и братишкин костолом, однако это не мешает все время чему-то другому случаться, повествованию продвигаться.
ПАДИШАХИ
«За гранью листвы тенистой, на клетчатых полах одиноко сидят падишахи», – об этом, быть может, думают братишка и сестра его, цилиндриками, топчанчиками колышась в пене прибоя. Они думают: «виноградники», они думают: «хэ!», они думают: «карниз (бесконечных свисаний)», «а мы их в носки!» – они думают. Так они думают-вспоминают, на черноволосого доктора-рыбака молятся в темноте южной ночи, в подобии абсолютной свободы, которая едва ли нужна им – ведь, если такая свобода появится, кто структуры-конфигурации будет им создавать, дома многоквартирные железистые строить, норки медведкам рыть, плоскости сопряжения этих коричневатых поверхностей просчитывать?
В БОЛЬНИЦЕ
«Вперед, кавасята-шулики!» – сказал он ей и подбородок слегка пощекотал – ей, на больничной койке лежащей, подбородок слегка пощекотал. Там, на больничной койке, были они уже черноволосыми, с профилями острыми – дескать, страданиями, лишениями заостренными, но это не мешало им по-прежнему и цилиндриками быть, валунчиками, проворачивающимися с шорохом, хрипом послеобеденным сытым.
Да, вот что странно: будь то в пене прибоя на залитом лунным светом берегу, будь то во впадинах-подмышках среди медведок и пастухов, или на больничной койке, с профилями острыми, заросшими, с надфилями ребристыми, этакой сеточкой к границам вселенной уходящими – всюду и всегда в проворачивании брата и сестры что-то послеобеденное мерещится – в смысле: сытое, опасностей не знающее, не замечающее их, так спокойно, асоциально похрюкивающее.
Вот даже в больницу попали они – серьезное приключение стало быть пережили, серьезные изгибы среди коричневатых выпуклостей прошли, среди ребер, среди пересечений, а все так же уютно постанывают они поутру в палате, так что даже «кавасятами-шуликами» их врач назвал, молодой, развитой, говорливый врач.
Теперь представим себе еще, что, проворачиваясь в пене прибоя, братишка и сестра его тоже на иностранном языке захотели говорить или словотворчеством заняться. И сейчас, на какую-нибудь витрину со сладостями указывая: «Ты хочешь этот вот кандидянь?» – братишка сестрице говорит. «Ты хочешь этот кидань? этот тунгус?» Тут братишка уже нервничать начинает слегка (ведь подарок младшей сестренке хотел он сделать): «Что же хочешь ты? – раскосый, развалистый, будто покачиванием степных трав оплывший кандидянь или остренький, с металлоподобным блеском тунгус?». А ведь все это в больнице происходит, на белых простынях – разве можно здесь так долго выбирать, когда витрина с образцами может в любой момент исчезнуть. Конечно, этот ершистый, умный, коротко стриженный молодой врач всегда навстречу братишке и сестре был готов пойти – но вряд ли витрину, вспомогательную витрину на колесиках он мог позволить им долго удерживать в палате. Ведь не был же он пресловутым падишахом на клетчатых полах, над ним тоже начальство стояло.
ФЛАЖОК
Итак, братишка и сестра колышутся в пене прибоя – как флажок, как диагональ, лопнувшая поперек, что образует «города, города…», черные домейны, вдаль уходящие, уменьшающиеся перспективно, или, скажем, лисички острую рыжую мордочку. Острая мордочка лисички явно ракете равна, иллюминаторам круглые глазки ее равны. – Штаны?! – Какие штаны?! Что, вы в космос собрались и штаны хотите надеть?! Абсолютно без штанов, голенькие в пене прибоя колышутся братишка и сестра его – этакий беленький флажок, голенький флажок.
– Но какие же острые углы в пене прибоя могут быть? – спросите вы, – в пене прибоя, белой, мягкой, закругленной? Как там рыжий цвет лисички можно узреть, ее глазки-иллюминаторы, проваливающиеся в темноту? В «шуршащую темноту», когда все залито серебристым лунным светом? – А волоски лисичкины, гладко друг к другу прижатые, слоями друг на друга заходящие, забыли вы? А ведь и они имеют место быть в то время, когда братишка и сестра его цилиндриками неустанно проворачиваются в пене прибоя, так турбулентно проворачиваются, всякую неподвижность – особенно накопительскую неподвижность – вроде бы отменяя.
ЗМЕЯ. КОРЫТЦА НА КОЛЕСИКАХ
Теперь будем говорить: брат и сестра колышутся в виде змеи – изгибаясь по песку и в то же время этакими залихватскими движениями перемещаясь вбок, ровненькие углубления, подобные корытцам, после себя оставляя.
Итак, не только колышутся братишка и сестра его, но с усилием еще и перемещаются куда-то вбок. Не только, значит, «костолом» ими овладел (больничное сознание, коротко ежиком молодой доктор стриженный), но и «таинственный причал» ими овладел (то бишь стремление, необходимость прыгать вбок, к лазоревому будущему). Вот почему брат и сестра оставляют на песке проводящую цепь корытец-следов, будто способную управлять освещением коридоров подземных.
А тем временем мудрая змея, черная змея смотрит на эту дырочную, корытчатую проводимость, на этот ток разреженный, включающий свет, выключающий свет, отправляющий на подвешивание, на озалупливание разбитных кучерявых повес. Да, дети, шлявшиеся в подземных коридорах или шлявшиеся с корнет-а-пистонами на плечах, без семьи, или присаживавшиеся в страхе под фикусом в кадке, под стулом, под столом – как только вырастают они, проводимость корыт отправляет их на подвешивание, на озалупливание, на «выключить свет».
Лишь только те, кому удается заиметь корытца на колесиках – этакие ланселоты, подбивающие сухие клювики листьев, катящиеся среди карликов и мясников – те избегают этой участи, не превращаются в подвешенные формы, сваливающиеся с насеста тючки, стоппажные эталоны, яблочные отливки. «Корытца на колесиках» не нуждаются в ораве детей и воспитателей, ораве друзей, которая с гиканьем по коридору толкала бы их, рыжеволосые братья-близнецы, чьи «рыжие головы мелькают в вихре объятий», без сестер, без семьи, садятся в них и отчаливают к лазоревому будущему, к далеким Гималаям, к совещаниям Межгалактических советов. Хотя и комочки голубых эвтаназий пробиваются сквозь слитные кровеносные системы рыжеволосых близнецов, улетающих в вихре объятий, этих ребят с выпуклыми, обдуваемыми ветром в фас лицами. Комочки голубой эвтаназии на рыжем фоне – подобно бледной рисинке-клецке брата и сестры на фоне моря, на фоне песка. Этакая голубая эвтаназия, тонкими полосками возникающая между кафельных плиток и позже разбрасываемая по ландшафту, в застывании образующая леса.
ФЛАЖОК В БОЛЬНИЦЕ
Дождливым пасмурным днем над крышей больницы развевается флажок, его ершистый стриженный доктор принес, наверх водрузил.
Вообще говоря, это момент отдыха, остановки – это элегия: пасмурным днем над куполом больницы развевается флажок.
ЖИЛЬ ДЕЛЕЗ ИДЕТ ПО КИТАЙСКОЙ СТЕНЕ
Жиль Делез идет по Китайской стене, плотной широкой стене. Мы говорим: «Что, "-ны"?!», – имея в виду «штаны»; мы говорим: «Что, "-не"?!”, – имея в виду «стене»; так образуются таинственные песчанистые проходы между «-ны» и «-не». И от северных народов (типа эвенков каких-то) есть нечто в этих расщеплениях между «-ны» и «-не» – холодное поблескивание конусов, потряхивание загнутых носков. По обе стороны от Великой Китайской стены: гладкие конусы – к северу, тростниковые конусы – к югу, и бобриком стриженные, иностранными языками владеющие молодые врачи прогуливаются по сей широкой стене – то в активном, рефлексивном образе длинноногого философа, то в пассиве ноги скрестившего созерцательного падишаха.
Но ведь нет штанов у философа с ленточными ногами, по широкой стене шагающего, нет их и у ноги скрестившего падишаха. Этакое бесштание овладевает ими – как в пассиве, так и в активе – бесштанистое мерцание прибоя, в котором братишка и сестра поршнями, топчанчиками проворачиваются.
ЗИМНИЙ КИТАЙ. СТУЧАТ ВАЛЬКИ
Стучат вальки в зимнем Китае, пересеченном цепочкой витрин через песчанистую степь – витрин с киданями (еще сохраняющими свои острые края) и кандидянями (уже слипшимися, оплывшими окончательно). Так эти витрины, эти сладости будто переключают туда и обратно проворачивание валиков брата и сестры в пене прибоя и стук вальков зимний, ночной у рек и озер. (Такое переключение морского в речное, бездумного проворачивания – в сподручные, целеполагающие удары, и все это сладостям благодаря краевым).
МЕГАРЫ
Ему удалось жениться на дочери
Феанта, который был тираном Мегар.
Ему удалось войти в Мегары, в спокойные прохладные соцветия или листы, в серые стены, между которыми покоится разложенная утварь.
А вот ведь вопрос: брат и сестра его, которые так истово проворачиваются в пене прибоя, могут ли они попасть в Мегары или их пенистое прокручивание на чистое скифство обречено, на сплошные колесики по песку, а упрямой, тяжеловесно стоящей утвари – глиняных чаш и тому подобного – узнать им не дано.
Кому вообще доступно зайти в Мегары прохладные? Одиссеи, Аяксы всякие, конечно, бывали там, садились за столы, ну а в наше время кто на такое способен? Пока только персонажа, наиболее далекого от Мегар, можем указать мы – ершистый, бобриком стриженный молодой доктор. Вот он никогда в Мегары не зайдет, даже понять о чем речь не сможет, в чем кайф посуды, широко стоящей, раскинувшейся в прохладных коридорах. Конечно, он поддерживает братишку и сестру в силу проворачиваемости их (еще бы – в пене прибоя! ночью!), но вот один из смыслов такого движения – как бы спокойное, неторопливое заполнение прохладных коридоров – этого он не поймет. Может добраться ночью из больницы на пляж умненький говорливый врач, он даже медсестру может с собой прихватить – там, спустившись по глиняному откосу, они тоже дельфиньей гладкости переворачиваний окажутся сродни, может он и, на ракете верхом сидя, с подскакиваниями по ее поверхности передвигаться мимо иллюминаторов, чьи кружки раскосым глазкам лисички равны (1), но вот в Мегары прохладные ему не пройти, не пройти – хоть он конфетным фантиком изовьется, вокруг себя на одной ножке повернется.
– Не мешайте мне, я здесь по делам! – отмахивается от всего этого воин, зашедший в Мегары. В шлеме с гребешком, мокрый весь от пота, он устало сбоку присел. Так что Мегары – это подкоп под мир, но отнюдь не угрожающий, подкоп под мир, которому ничего не грозит – там уже выключили (никогда не включали) свет, там остался лишь голый шнур, голый подвес копошения смутных студенистых повес – типа брата и его сестры (голеньких) в пене прибоя, типа мальчика опозорившегося на тележке (голенького всего).
В самом деле, чем этот подкоп мегарский может угрожать существованию мира – разве что легким трением, осыпанием песка за его (мира) оттопыренными ушами, вокруг красной раковой шейки его. Странное раздумье, странный воин в шлеме-гребешке, устало сбоку сидящий, какие-то дети, от страха забравшиеся под стул рядом с фикусом в кадке, рядом с воином в гребешке – такие вот мегарские странности, не нарушающие, впрочем, в мире ничего.
ИСКАЖЕНИЯ
Следует понимать также, что мегарский проход не есть место для отдыха в чистом виде. Это, скорее, место, где присаживаются устало, утирая градом катящийся пот с лица, место, где «прерывается путь, прерывается проворачивание», но не в том смысле, чтобы, дескать, «отдохнуть».
И теперь вновь вопрос: какой облик примут братишка и сестра его, преломляясь в мегарском проходе? Станут ли они этакими зверьми, злыднями или, иссушенные, приобретут всего лишь лисички остренькие глаза, примыкающие волоски? Вот он опять космос! – иллюминаторам ракеты, как известно, остренькие глаза лисички равны, сухим спорам жизни (в оболочках металлических капсульных или без оных) братец и сестричка равны, преломленные в мегарском проходе. И опять вопросы, диалоги: – Штаны? Что, «штаны»? – Да, здесь проходит бесштание брата и сестры, но, сами видите, отнюдь не так, что какой-то одежды они лишены. Просто в таких ракурсах, контекстах об одежде говорить уже не уместно – да и обрывок фразы «пот, катящийся по лицу» достаточно четко на это указывает.
И больница, где порой оказываются братец и сестричка его, – здесь не то чтобы патологии имеются в виду, но, скорее, эти остренькие чужеродные опасности, представления, выделения, упакованные в списки на кафельной стене, в результаты – по большей части, неизбежно анализов результатов. Что ж, они адекватно эстетически примыкают друг к другу: кафельные стены с листками объявлений и списков, лисички тесно прижатые волоски, ее узкие глаза, круглым иллюминаторам ракеты равные, и, наконец, столбчатые поршни ракетных опор.
По песку, по влажному песку в пене прибоя колышутся братишка и сестренка его, но по сухому бобрику молодого врача, ассистента перекатывается происходящее с ними.
НЕБОЛЬШОЙ КОММЕНТАРИЙ
Все вышеописанное следует понимать, очевидно, как скоростную смену не то чтобы «неначинающихся начал», а, скорее, неких микроструктур, близких друг к другу, но постоянно осциллирующих, несовпадающих. Не важно следить, кто там у нас идет по Китайской стене, а кто – стоит внизу, где юг и где север. Важны только эти подмигивающие, кокетливые топографические сгущения, проворачивающиеся в таком мире, где нельзя говорить о ракурсах начала, продолжения – вообще о ракурсах состояния, поведения нельзя говорить. Они находятся то ли в мире пред-поведения (хотят вздохнуть, но как-то не могут набрать воздух в грудь), то ли в мире, для которого уже выключили всякое состояние, всякое поведение, выключили свет, оставив лишь один подвес, копошение смутных студенистых повес (2).
ДОКТОР-РЫБАК
А ведь кроме того доктор моложавый, ежиком стриженный, бобриком стриженный, ловит нечто на берегу сверкающей реки, далекое будущее изображая, в котором остались одни лишь лазоревые невозмутимые рыбаки.
Братец и сестра его – дебиловатые, косноязычные, в сладости влюбленные – гонят сюжет (в виде одного из его завитков, точной крепкой скорлупкой встающего вдруг над потоком) в лазоревую протяженность будущего, в его промытое, остановленное «не охнуть, не вздохнуть», к врачам-рыбакам, уже не имеющим никакой практики, никаких занятий и возвышенно рыбу удящим погожим сверкающим днем у реки (3).
Представим себе поместье богатого, благожелательного помещика Петуха, наслаждающегося вместе со своими гостями статуарным покоем, и там же вот они опять, эти комочки голубой эвтаназии, разбросанные по столу в конфигурациях «гости на даче» или «гостеприимный помещик Петух» – геолог, инженер, знаток накладывающихся слоев, столбчатых кристаллов орденов знаток.
«Брат и сестра его, кудрявые в пене прибоя, подстриженными, обрубленными кудрями щеголяющие...» – там в лазоревом будущем остаются обрубленные кудри брата и сестры, туда они перелетели через южную ночь, через корытца на колесиках, в комочки голубой эвтаназии вмазаны обрубленные кудри брата и сестры – вот они новые минералы, «волосатики», до коих так охоч благожелательный помещик Петух, горный инженер.
Так брат и сестра его как волновая функция проворачиваются между больницей и пляжем, пенистым прибоем. Вот они осциллируют в ракурсах: «брат и сестра его», «братишка и сестра его», «брат и сестрица его», оставаясь на месте в полусферическом раскачивании, они передают свои подстриженные, обрубленные кудри по ракетной гладкости, по волоконцам песчанистых пород с комочками голубой эвтаназии. Подстриженные, обрубленные кудри брата и сестры, эти тяжелые литые завитки, выскальзывают из нашего рассказа – как возможность некой геологии будущего они отосланы куда-то вбок, к неподвижным рыбакам, к афишным тумбам, к помещику Петуху, недалеко от ноги скрестивших падишахов на клетчатых полах ушедшему.
Лазоревые ершистые рыбаки ловят рыбу на диванах, на полях, так мы вновь приходим к облику «падишахов», которым, дескать, не ведом страх. Так мы обнаруживаем чистые структуры застрявших в будущем изгибов, как если бы торговля тканями, ненужными тюками была налажена с будущим – ненужные тюки из магазинов под сенью акаций отсылались бы туда, или как если представить себе бумажные полосчатые ноги философа, идущего по Китайской стене, – одни только ноги, без цилиндриков, болванок и корпусов, зато застывающие различными конфигурациями своих бледных изгибов. Конфигурации различны, но все они сводятся к одному типу: оставшийся в будущем независимый рыбак с удочкой у сверкающей реки (ни от кого не зависящий, хотя дождь вызвать по своей воле он, конечно, не может, хотя зеленой шторки, вдруг обрушивающейся с неба, вызвать по своей воле он, конечно, не может).
«Диан! диан! диан! – за гранью лесов, за кромкой пляжей, за куполом больниц – диан! диан! диан! за кромкой зеленоватых лесов», – собственно, этим и можно подытожить описание протянутых в будущее рыбаков.
ПРОЩЕНИЕ. ВИТРИНЫ ПОПЕРЕК КИТАЯ ВНОВЬ
Теперь мы понимаем уже, что вместо братишки и сестры, проворачивающихся в пене прибоя, витрины со сладостями оплывающими, впритык поставленные, протянувшиеся поперек Китая, становятся главной находкой этого повествования. Протянулись поперек Китая кандидяни – сами оплывающие такие, разнообразных очертаний, но в одинаковых витринах, приставленных друг к другу изгибающейся линией.
Так что, аналогично интродукции, аналогично флажку на крыше больницы, месту отдыха и созерцания элегического, осталось только место сожаления, последнее место обозначить: простите меня, братик и сестрица, за то, что я вас размазал по песку, прости меня, Жиль Делез на бумажных ногах подгибающихся, хрустких, за то, что по Китайской стене я заставил тебя гулять, кидани-кандидяни оплывающие, простите меня, что в витрину стеклянную поперек Китая я вас поместил, и ты, умный, молодой, говорливый доктор, ежиком (бобриком) стриженный, прости меня за то, что, толком тебя не зная, какие-то качества неприличные, сомнительные все же тебе приписал. Только у вас, лазоревые рыбаки будущего, просить прощения смысла нет – слишком далеки вы от этого, от всех наших дрязг – там у себя в будущем, на самом краю, у берега реки.
_________________________
1 Нечто вроде поздравительной новогодней открытки собой в этот момент являя.
2 В общем, это младенческие перцепции (предповедение), ищущие конфигураций, ищущие встречи со склеротическим застыванием описаний («выключили свет» и пр.). Так здесь и возникает геология – как склероз перцептивных слоев (покрывающихся корочкой, соединяющихся нерушимыми спайками стандартных рифм и пр.)
3 Странно – братец с сестрой и даже ершистый доктор-рыбак как бы приближаются у нас к богам, однако, по счастью, не выходят на этот фронтир. Ниже его остаются братец с сестрой в пене прибоя морского или топчанчиками пляшущие у реки – энергии, концентрации божественной достаточно у них, но при этом в некий ракурс, как и положено божествам – Афинам, Герам или там Диоскурам – воплотиться они не могут.
Демиургического ракурса, всемогущества в частном фрагменте достаточно у разбитного, образованного врача, однако уже будто за гранью концентрации он пребывает, в пустое время, лазоревое будущее перепрыгивая верхами. И этот идущий по Китайской стене философ Делез со своими ногами хрусткими, собственно говоря, и занят тем, чтобы божественности в обоих случаях не допустить.