* 1942 (Куйбышев, ныне Самара) † 1987 (Ленинград)
Родился в эвакуации. Учился в специализированной английской школе в Ленинграде (Графский пер.); в школьные годы познакомился с Константином Кузьминским и Борисом Понизовским, впоследствии – выдающимися деятелями неофициального ленинградского искусства. Дружил с художниками и литераторами Юрием Галецким, Алексеем Хвостенко, Леонидом Аронзоном, Леонидом Ентиным. С юности писал стихи и прозу, занимался живописью и графикой, создавал абсурдные тексты-коллажи. Участвовал в квартирных выставках, печатался в сборнике «Лепрозорий–23» (1976), в журналах «Часы», «Транспонанс», «Митин журнал», в антологии «У Голубой лагуны». Скоропостижно умер от инфаркта.
Премия Андрея Белого 1986 присуждается за книгу «Заметки о чаепитии и землетрясениях», позволяющую европейскому уху услышать «в музыке флейты земли – звучание флейты неба».
Заметки о чаепитии и землетрясениях. М.: НЛО, 2002.
1
Облик весенних деревьев-реликтов, самых древних и вечных форм. Период набухания почек, листвы лиственницы. Сейчас нахожусь у другого окна, вижу лето в другое окно и не могу вспомнить еще особенностей растительности – зеленых кустов, травы. Минуло лето желтых цветов, росших чуть не сплошь среди зелени.
А если бы за окном ива? И конец?
Лето – начало войны. Кленовый цвет, как поздняя мимоза, на песке и асфальте дорог наметен. Распустившаяся листва трех кленов, как листы мокрой бумаги, смята ветром, жесткие дубовые листья, только что достигшие своей нормальной величины, имеют в себе что-то кладбищенское. А отдельная ветвь дуба вдруг представляется каким-то символом смерти. Как дикие голуби («Дхаммапада», примечания).
Но так – было вчера – желтеющие носики на кленах, лиственница – сосна в елочных украшениях молодой хвои – плетях елочной мишуры – и негнущиеся дубовые листья – готовые искусственные венки, – 14 июня, и было еще на прошлой неделе.
Сегодня дуб закурчавился, и его листва как бы пересохла и сморщилась. Как я начал – в ней есть что-то от ивы, как плакучая ива – дубовый ивняк.
Погустевшая трава под деревьями в одуванчиках, среди деревьев молодых, новых – ветхие заборы.
Эта гуща листвы и густота теней под деревьями и солнечные пятна повсюду – на траве и асфальте, домах и открытых пространствах, на всем созданном, как и существующем само собой, – эта камуфлированная действительность начала лета прочно связана с представлениями о войне, буйстве и именно о начале, о первых шагах – о наступлении.
А я представляю себе все эти лужайки среди деревьев уставленными памятниками, но это, по-моему, не кладбище, и все памятники выставлены как бы на просушку– каменные-то. Это как грандиозный макет нашего будущего – никто реально не похоронен, нет читаемых надписей, – и мы можем над каждым едва обработанным или только специально установленным камнем призадуматься, как над собственным намогильным памятником. И от этого мы загнаны в эти сумасшедшие дома, полуказармы, полумонастыри и, уж точно, – тюрьмы, и толпимся у окон, курим в одиночку и группами, а когда повезет – пьем чай, передавая кружку по кругу*.
__________________
* требует распространения.
(Удельная)
2
Добраться
до звездного неба сна.
Сырой и ветреной ночью солнце – ближайшая звезда. Когда не дойти до следующей станции метро, словив секу у парка, – например, до «Электросилы» – сил не хватает.
К центру города по бурному Московскому проспекту (по архитектурному от него проекту).
Дождь, ветер и боль хлещут в лицо, в мелкие клочья, с характерным звуком, рвется туман. Осколки зуба на верхней десне ощущаются как звезда. Звезда Боле – сила ветра.
Как разнообразна растительность парка (здесь – парка больницы Скворцова-Степанова), так же разнообразно бурное весеннее небо.
Над чернеющей елью с ее шишками дождь из сырой, темно-синей тучки, отчего ель такая тяжелая и мокрая и есть.
Над голой лиственной растительностью быстрое небо (стремительное голубое небо) и рваные белые орнаментальные облака, а над бледно-зеленым тополем небо не зеленое – «волна синей водки».
«Церковное внедрение в кинотеатр в мозгу женщин началось 25 веков...» и т. д.
Днем мне снятся лабиринты на удивление дворцовой архитектуры психиатрических пространств, колоннады, и переходы, и коридоры, и лоджии вмещают плотоподобные острова коек, сгруппированных по отделениям, а залы, за закрытыми дверями, полудосягаемые для нас, заполнены галдящими по-своему конференциями ординаторов.
Разобраться в путанице этой бесконечности человеческого материала нет сил – поэтому мы и циркулируем каким-то образом, поэтому мы, как говорится, движемся куда бы то ни было.
На сон здесь я насмотрелся изображения Будды Мироку-Майтреи, Будды будущего мира, который «через 5670 миллионов лет явится в наш (?) мир, дабы спасти всех его обитателей. Культ Мироку также проник в
Японию очень рано (уже в VI–VII вв.)......» Итак, – «...особенно на равнине Канто, окружающей Токио, очень часто встречаются...»
В этой психиатрической системе удивительно часты телефоны-автоматы старых образцов, такие, как встречаются в парикмахерских – «нажмите кнопку», – совершенно нет запертых дверей, да и дверей вообще, кроме, как говорилось, дверей ординаторских зал и дверей жилищ здоровых людей, до такой степени эта система замкнута в себе.
Во время первой экскурсии тут под мысли и разговоры о казанской психиатрии, об ужасах Казани в сравнении с этой необычностью узнаю что-то о местонахождении моем и о сроке.
Психобомбоубежище это – Эрмитаж внутри и Печерская крепость снаружи – лежит на холме вблизи Лихославля (см. во мне). Достигнув границы больничного сада и выйдя за ограду, впервые в жизни и во сне и наяву я вижу пейзаж с домом моей бабушки и домами соседей в сизо-седом лесу (когда он вырос здесь?), дремучем, до горизонта, и абсолютную конструкцию универсального храма над горизонтом – дощатого, как временный сарай, а большого такого, что от удаления он не становится меньше, – как колокольня, от которой отъезжаешь на трамвае, кажется, вырастает.
За воротами начинается плодовый сад. Вне сада нашего находящийся. Тут под ногами валяется большая ветвь лимона с частью очищенными лимонами, частью целыми; когда я, по тяге с детства, тянусь к плодам, не брезгуя тем, что они наспех выедены, туча мух, и всё, кажется, разных, поднимается в воздух и мгновение висит надо мной – черных точек, переливающихся, зеленых, синих, чуть не записал – красных. Я думаю, что лимонную ветвь привез кто-то из посетителей нашего обиталища. А на деревьях в изобилии яблоки сложных форм и айва, по-видимому...
Второй раз не пройти анфиладой отделений той же дорогой, как я ни стараюсь. Еще во сне забываю, опускаюсь ли я по многочисленным здешним лестницам. Я не могу воспользоваться здешними аппаратами даже с лестницей – так высоко здесь все, что могло бы помочь ориентироваться.
Но непонятным образом я оказываюсь снова в расположении своего отделения, и следующий выход, групповой, и составляет неописуемое, непередаваемое и провидческое содержание сна.
Обувь. Здесь по всем переходам вдоль стен составлена многочисленная и неплохая обувь. Мы выбираем по штуке некоторых фасонов замшевой обуви и гоним ее перед собой, пасуя и отыгрывая, стараясь не пропустить те же модели в дальнейшем. Но они не повторяются, а похожие попадаются большими скоплениями и нас не привлекают, не привлекают нашего внимания. Почти ничего кроме обуви, только в одном месте находим (поднимаем) и присваиваем интересный надувной мяч и неподалеку формой напоминающий круглую коробочку от диафильма, но покрупнее, необычной конструкции к нему насос.
Неуловим переход к поселениям полноценных существ, только что их поселок напоминает кинодекорации – у первой же пивной, за стеклами, компания грузин, кавказцев. Их нейлоновые лапти, как, знаешь, теперь варежки. Но тут мы чуждаемся. Здесь только больные, их койки и обувь, меню и швейные машины, работницы на которых привлекательны уже дурным вкусом.
А снятся здесь книги и немного новогодних игрушек. Он говорит: «смотрите – вот книги»: что-то типа (но только типа) «Луг духовный» – два первых слова, а дальше буквы надо угадывать в фигурках человечков – солдат или акробатов – «друга жениха» или «друга женщин» – это я точно видел, – ниже, по кругу: 1941 год и РСФСР и еще что-то – не помню, но это, поддельное или подлинное, т. е. подлинные или фиктивные, – место и год издания. И во сне и наяву я думаю, что это была издана так война или что это продолжение заглавия.
Переплет матерчатый, цвета его пальто или цвета, как говорится, морской волны, а на титульном – еще обложка, оранжевая, качественного рыхлого картона, как «Серебряный голубь», если ты видела, или некоторый старый Фламмарион, – просто такой оранжевый лист фактуры обложек сабашниковских изданий-кирпичей – Калидаса, Еврипид... – но в клочья разорванный и склеенный не то жеваной булкой, не то оконной замазкой.
(Удельная)
3
Что ж если и тот дом, за семь верст от нас, сумасшедший? Здесь одна-единственная даль, слоящаяся, туманная. Сколько нужно облаков зараз, чтобы полить дождем больницу? Одно? Два? Сколько дождей? Она уместится под одним дождем.
Больница на холме занимает место кладбища. Со своим парком это и есть кладбище без могильных памятников. А поселок в низине, тесный и теплый. Больничные виды: поселок, поля, лес. Здесь, в 70 примерно км от Л-да, со всех сторон нас окружают густые леса. В этой обстановке – с ассистентом. Ассистент на воле – он сообщает знания об этом месте. Тут думать, что моя вера – характер пола, тип отношения к половому вопросу, подход к акту. Открытый чересчур, неинтересный или отступивший от интереса. Я в давке испытываю всеобщность, ее мучает чувство одиночества в пространствах воли.
Августовские дни, когда мы в каждом месте усматриваем соответствие между состояниями погоды и нашим ощущением земли в целом. Когда земля стала выпуклой. Небо низким (близким).
Больничные аллеи обрываются, и с холма открываются виды во все концы между большими парковыми деревьями и низкими, приземистыми своеобразными постройками, белыми с желто-ржавыми, охристо-ржавыми полосами. Я не могу сказать с уверенностью, какого они стиля, не рискуя показаться сумасшедшим, – какого-то модерна, может быть, такая архитектура называлась египетской, – но у клуба есть квадратная звонница.
В аллее большое количество больных женщин производит интересное впечатление: их одежда, главным образом синяя с белым, отсутствием некоторых, как кажется, необходимых частей напоминает крестьянскую прошлого века, никогда не виденную, или одежду более удаленных, но современных народов. В фигурах их стерты признаки пола, это нация...
Из-за деревьев красные три жилые больничные дома новой постройки с торцов, когда окон за деревьями не видно, напомнили новодеревенский буддийский храм. Дома эти четырехэтажные, из красного кирпича, со светлыми полосами между этажами. Окна небесно-голубые. По сравнению с храмом не хватает только позолоты, но что-то помогает домысливать буддийскую скульптуру, предполагать.
Трава, высыхая, выявляет свою структуру.
(Гатчина)
4
Бесконечно мало. Очень мало, но бесконечно.
Закаты во всё одних окнах, как денежные бумажки, старые тополя, черные ели, «багряный» «закат». А облачные будни с бесцветными деревьями и небом – оккупационные марки.
Деревья, как нарисованные Рембрандтом, известный рисунок – три дерева, коричневого тона, такая же земля. Прорисованы отдельные листья тополей, как монеты, бесконечные, на корявых стволах. Как монеты ветра, обрисованы обобщенно в одном повороте – светлой стороной к нам, к зрителям, к налогоплательщикам.
Я видел ряд цветных закатов, похожих на устойчивую валюту, багряно-синих, и бесконечную череду пасмурных дней, похожих один на другой. А в окна противоположной стороны дома, в восточные, увидел восход (один). Он также напомнил новую ассигнацию, что-то вроде двух сторон нового франка, размазанного на огромных холстах Ларри Риверсом. Как стыдно было бы мне на своем месте по забывчивости спутать фамилию этого поп-артиста...
По сравнению с теми клочками неба, которые достаются в городе, и небом, более широким в больнице Скворцова-Степанова, здесь, возле Гатчины, небеса как бы распахнулись, расширились, расступились во все стороны, ко всем горизонтам. Но в это жаркое лето днями не приходило в голову взглянуть на небо над собой, такое яркое слепящее солнце горело над нами и жгло немилосердно, а дальняя голубизна над лесом, прозрачная, белесая, непривлекательная, как теперешняя архитектура, не вызывала никакого образного сравнения, и так и осталось сходство с деньгами закатов и восходов и ясная луна одного полнолуния над яблонями прогулочных дворов.
Сцены прогулок под низкими яблонями, когда сто, двести человек толпятся в загородке, лежат на траве, сидят вдоль заборов и под окнами на асфальтовой дорожке, похожей на карниз, а также бредут по дорожкам и сидят на лавках в своих джинсовых халатах или полосатых пижамах, кто в штанах, кто в куртке и кальсонах, многие в майках – красных, голубых или белых, или в полотняном белье, на всем больничные печати, – эти неизменные сцены с неповторимыми сочетаниями человеческих фигур чем-то изнутри тонко напоминают изображения на деньгах, а комбинационность намекает на количество. Я не могу точнее написать. В чем-то это очень верно. Но почему деньги? В первый раз.
(Гатчина)
5
Пыль – национальный продукт Эстонии. Она не похожа на вездесущую летучую гарь больших городов РСФСР, Москвы и Л-да. Светящиеся белые кристаллы ее или точки медленно проникают в жидкий воздух вследствие диффузии. Для нас эти частицы почти неподвижны, как звезды, сияют в структуре всего здесь, на фоне тени на вещах.
Подобное явление я наблюдал в горах Узбекистана, в местечке Бричмулла, под действием продолжительного поста в горном уединении. Мы на закате проходили глиняной уличкой этого места, солнце освещало вечерним светом глухие стены домов, изгородей и землю. Всё это была одна глина, и казалось, что частицы ее висят и в воздухе, как одна из его составных частей, своеобразным сухим туманом; и медленные птицы, какие-то узбекские индюки в крапинку, также казались слепленными из глины и искусно раскрашенными, глинистая пыль сгущалась вокруг них, и они были видны как бы не так отчетливо, как пустота пространства, воспринимаемая явственнее; не было ни малейшего ветра, только красные солнечные блики и эта закономерная взвесь. И эта пыль была чиста по ощущению. Ничего общего с тем, что мы привыкли встречать в городских домах, в городках.
Здесь, в Южной Эстонии, на озере, пожалуй, она воспринимается как то, что называется водяной пылью, но я плохо уже помню, что именно называли так в моем раннем детстве на Балтийском побережье в Германии. Здесь она белая, как осыпающаяся побелка домов, это сообщает ей особенно опрятный вид, она как блестящие вкрапления в асфальте. Она возникает как результат бытования того и другого – асфальта и белых домов, – их беспрерывного существования, или стояния или лежания в здешней атмосфере. Этот здешний продукт – лучшее доказательство несомненности бытия...
На севере, на побережье – это песок. Он вечен. Вечные маленькие наносные косы песка на любой поверхности, маленькие дюны песка у всех щелей – напоминание о настоящих, никогда не виданных.
Пляжные конструкции, носящие подчеркнуто современный характер недолговечности, временной нарядности, хорошо гармонируют с теми и другими волнами прибрежья. Они здесь, кажется, эти конструкции, да сосны и производят вечный шум ветра, гул моря...
На стеклянных прилавках эстонских магазинов, в витринах, чуть ли не в каждой бутылке на дне – неподвижный нанесенный, намытый песок. На столах, на полах, на панели вдоль тротуаров и на тротуарах вдоль домов, под деревьями и между их корнями, в траве, в транспорте... В воздухе его не чувствуется, он всегда уже лежит здесь, он виден – кажется белыми точками света в воздухе, вполне нематериальными. Скопления восточноевропейских коттеджей западного образца на шоссе. Часами тянутся пространства однообразной застройки, по сравнению с которыми особняки городов Западной Украины – пальмы рядом с нашей северной растительностью. Ничего примечательного. Непонятно, как разбираются быстро меняющиеся обитатели в этих однообразных улицах, что сообщает особенность эта их жизни. Предполагается какая-то особого типа конспиративность, что-то восточное, почти японское. Такой многочасовой город маленьких домов за Ломоносовом.
Я недостаточно молод, чтобы мечтать о безлюдье подлинном – вдоль железных дорог.
В сырой день в автобусе от Соснового Бора к Л-ду, собственно – к Ораниенбауму, мы всё время движемся среди этих строений. Почти все не оконченные отделкой, со следами строительства на участках, они напоминают плитки пола в уборных, терракотового цвета, с той разницей, что пол туалета виден весь, и за счет этого каждая плитка более индивидуализирована, нежели усадьбы. И здесь, в тесном автобусе, не успев согреться, мы вызываем в себе представление о виде обширных клиньев такого строительства с высоты птичьего полета. Непрекращающийся шум дождя так отвлекает от характерной автобусной езды. Клочья облаков цепляются за дома и деревья, и свет в окнах дальних из них для того и зажжен, чтобы они не заблудились, не растворились в клочьях тумана, не уплыли, окончательно не потеряли человечности.
Пароход у пристани виден только наполовину. Над водой бьют в колокол, и мы в тумане видим его звук, как сам этот колокол, движущийся по отлогим волнам, но он ни на чем не укреплен, он висит в тумане отдельно.
Я вспоминаю вынесенную в море несколькими зигзагами петродво-рецкую пристань, где мы проходим, и среди этих домов, о которых я говорю, мне кажется, мы чувствуем себя сходным образом. Тут, как и в новых городских районах, индивидуализированы только аптеки, поликлиники и больницы являются ориентирами, стоящими того, чтобы их запомнили. Относительно них мы себя и ведем. В описываемое время у меня была с собой маленькая монография Сессю – нецветные фрагменты пейзажных свитков – long scroll и short scroll, – и под впечатлением от его работ я смотрел на «чубчики кучерявые» декоративных со-сновоборских холмушек, поросших сосновым лесом, зеленым под снегом. И всё там напоминало морские волны со срывающейся с верхушек пеной. Кодеин делал мое восприятие слитным, нечлененным, порождал обобщения. Таблетки от кашля продавались свободно.
Так же зимой я смотрел на Псков под ингафеном, церкви связывали концы бревенчатых звезд провинциальной архитектуры. Второй раз, после гашиша, я испытывал Божий страх, встречая много голубоглазых мужчин. Под наркозом стоило чуть испытать скуку, например во время переездов, и ты отвлекался, забывался в себе и не испытывал неприятного однообразия перемещений, свободно связывая отдаленные по времени впечатления, и подбирал схожие на любых уровнях погруженности в себя или во внешнее. Можно было забывать обо всем, тянущемся в жизни, переходить свободно из обобщений на одном уровне к другим, так же забываться, не жалеть об уходящем и уходящих. Чифир, кодеин, фенамин, морфин смотрели сквозь меня, план, ноксирон, веронал, кофеин. Я думаю о путешествиях, которые мне не совершить, и говорю, что в моих обстоятельствах они заменены шествием, шественностью, шествованием подлинными.
Порушенное одиночество, обломки одиночества первоначального восприятия жизни, мне свойственного, под влиянием конфликтов заменилось непереводящимся ощущением слияния с миром, безодинокости, интересности жизни. А подложены под это два впечатления от поведения женщин – за столом, где женщина в роли хозяйки начинает есть не сначала, не преломляет хлеба, резкое впечатление женской лживости при нас двоих, и другое: проходя пустырем, среди новых домов, перед лицом бесконечных их окон, она не скрывает, что не хочет быть понята неправильно случайными очевидцами, и этого не скрывает. Того, что ложь предназначена близкому. В первом случае дело кончается внезапными слезами, и во втором только сдержанность мужчины способна их предотвратить, но разве я счастливее с женщиной, в связи с которой не испытал ни того, ни этого?
Я думаю, что психологическая мелочность этих двух наблюдений, разновременных, является выражением моей психической болезни – то, что их только два к тридцати годам у меня на эту тему. Требуется дар, как мы уже слышали неоднократно, и к наблюдениям над лживостью, – пожалуйста, не возражай...
Здесь седины как пыли, и в пыли не разглядеть, сколько здесь людей, «красной пыли», терракотовой. Ясно только, что много. Характерное жужжание безумия, его звук в первой палате – зен дене.
Как долго нужно разрушаться похожему на комод старому зданию желтого дома, ремонтироваться и модернизироваться, пока оно не займет своего места в природе окружающей, не сольется, проще говоря, с этим местом...
Созвездие забора на белых столбах густых яблонь, буйных, полной луны, этой земли и яркой звезды выше и много правей в темном небе – здесь.
Черные хлопья выбоин на линолеуме под мрамор светло-сером, осыпающаяся побелка на окнах.
В одну из первых ночей мне приснились две сияющие золотые короны над красно-бело-синей эмалью или муаром фонов гербов. Одна императорская, а другая? Не знаю. Гатчина.
Кладбище сумасшедших называется Лобановские кусты...
Я забыл записать, что к тридцати годам у меня в полной мере развилось только чувство ответственности за то, что я делаю. Она одна продолжает накопляться во мне ровно и полно.
(Гатчина)
6
Листва осенью – при электричестве. Стало холодно, и мы включили свет.
<1972–1973>
(Часы. 1980. № 23)