Александр Марков

О Станиславе Львовском на вручении премии Андрея Белого 2017 

Андрей Белый, эпоним сегодняшней премии, был поэтом избранничества: в тяжести земных дел, отчаянии настроений, небывалости событий всегда остается возможность быть избранным, причем избранным на жертву самому себе: «Бреду перед собой самим». Станислав Львовский утверждает, что жертва уже произошла, «изглаживается шрам», и есть не избранничество, но предназначение человека для времени и пространства. 
Станислав Львовский оставил позади привычные отношения поэта со временем как отношения размышления, поглощенности временем: наоборот, время открыто, и человек себя так же может предназначить времени как любимому делу, так же может направить себя к пространству как к желанной цели. Пространство и время этого поэта – не поводы для переживаний, но один из практических выводов из искусства: «а так и будем как жили   только одни». 
Курсивы стихов Станислава Львовского – это проваливание в собственную интонацию, а прямо набранное – разрешение не интонировать строки: «время пришло пропиталось нами пошло горлом». Как можно интонировать, когда само тело выставлено напоказ, и мы смотрим, как набухают от боли сосуды, уже прежде чем к ним успели подключить машины готовых интонаций. 
Для искусства Станислава Львовского война, гибель, мир, земля – такие же реальности искусства, как ритм, образ, закономерность, уникальность. Драгоценные материалы, столь часто упомянутые, «к приему… платиновому, золотому», говорят, что искусство уже успело заблестеть, раз оно с самого начала нам так желанно, но наша задача, как и всегда, – критика наших желаний, «и все танцуют идти», танец уже осуществился, но нужно пройти расстояние до него, до его возможности. 
Экспрессионизм утверждал, что за время рассказа бытие успевает качественно измениться, концептуализм пытался остановить эту безличную изменчивость сказываемого бытием. Станислав Львовский говорит, что изменчивость остановилась, но она есть. Становление у этого поэта никогда не знает синтеза, точнее, знает, что для синтеза нужно сначала определить расстояния, правильно расставить вещи. Расстоянием называется то, «что становится исчезающим морем»: речь не о становлении исчезания, не о нарастании исчезания, как звучало бы у любого другого поэта, но о расстояниях, которые только и позволяет измерить такую вещь, как исчезновение, а вместе с этим и другие вещи. 
Видение быта в поэзии Станислава Львовского – не видение его с луны, из метафизических далей, и в этом он близок Андрею Белому, который не из мистики спотыкался о здравый смысл, но из здравого смысла повышенной чувственности и наблюдательности спотыкался о мистику непредсказуемости. Наоборот, это более чем сочувственное видение временности вещей – легко сочувствовать гибнущим вещам, но гораздо труднее сочувствовать созданным на время – их поэтому так неосмотрительно и называют «художественными условностями». Но путь Станислава Львовского лежит через ковчег Ноя, гурьбу и бунд, через город отцов, начинающийся с языка, через «сады часовые», через эти склады грубо сколоченных вещей, медленных дней, с трудом передвигающихся от этой грубой сколоченности. 
Тело Станислав Львовский переживает не как грубость, вдруг вихрем вторгшуюся в мироздание, не как строение, попрекающее все события своим отлаженным и при этом болезненным устройством, но как попытку нашими двумя ногами догнать «многоногое время». Мир в его стихах наблюдает за телом не только через камеры слежения, как в былой поэзии примет и приметностей, но и через пестрый фараон случайностей, – а тело разве что и может погнаться за счастьем, чтобы не потеряться среди случайных упреков ему в случайности. 
Многие стихи книги напоминают сказки, сказки о заколдованных садах, «а там стоит чужой язык», о дарах, которые человек приносит себе, когда уже принес себя в жертву долгому странствию. Но перед нами вовсе не возвращение к каким-то простым вещам или переживаниям. Наоборот, это всегда критика случайностей, оказывается, что и сад, и чужой язык, и стойкость странника, и синева – все это продолжает вариться, исходя пеной слов; и пока слова еще есть на языке, это варенье будет вариться. 
Да, меньше всего Станислав Львовский, как и Андрей Белый, хочет договорить что-то необходимое, поскорее. Торопливость Андрея Белого имеет прямо противоположный исток, вынимание слов, приходящих на язык, напоминающее уборку в доме или тренировку – никто не спешит это делать поскорее, даже если тороплив по характеру, но хочет побольше извлечь из этого шаткого движения среди знакомых вещей, извлечь больше смысла. Так и торопливость Станислава Львовского, «разрыв замерзающей речи», «черная свема» – это просто так со стороны выглядит просто очередная возможность начать разговор. Не быстрый разговор от избытка впечатлений, но разговор, которым еще нужно только прицелиться во впечатление, нацелиться на него, как нацеливаются на успех. 
Нацеливаться на впечатление, «вразнос» и «вразнобой» (как звучат эти слова!) всегда важнее, чем производить впечатление, – и это главный урок Андрея Белого, верившего «золотому блеску». Станислав Львовский научил «в пространстве   нарастающем   как шум» не шуметь, готовясь к выстрелам смысла. Они не просто чем случайней, тем вернее, и тем более не чем чаще, тем вернее, – но чем меньше прячутся, тем вернее. Болезнь тогда увидена, счастье подмечено, интерес взят на заметку, травма обследована и речь легка, свободная как от оков созвучий, так и от пустот наблюдений.