Геннадий Айги

РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ПРЕМИИ

 

Когда я получил известие о присуждении мне премии имени столь замечательного явления русской культуры, мне сразу вспомнилась одна старая женщина, которая со мной разговаривала-разговаривала, а потом спросила: «Как вы относитесь к Андрею Белому?»  Я ответил, что считаю его национальной гордостью русского народа. Она сказала: «Мы с вами будем друзьями». Так оно в дальнейшем и случилось.

Когда меня известили об этой премии, я подумал, что это происходит во сне. У меня уже была премия Французской академии, дорогая мне тем, что в очень тяжёлые годы я получил поддержку совсем с неожиданной стороны. Потом была венгерская премия по литературе, искусству и музыке. Потом была премия имени Василия Митты. Это был человек, который, прожив всего 49 лет, 17 провёл в лагерях, и, несмотря на это, остался одним из самых крупных наших поэтов. Я за всю жизнь видел только двух человек, которые всю жизнь светились каким-то святым излучением – это Борис Пастернак и Василий Митта. Так случилось, что Василий Митта и Борис Пастернак начали общаться через меня: слова одного я нёс другому и обратно. И когда Василий Егорович Митта, вышедший в 1955 году из лагерей, в 1957 году скончался, Борис Леонидович был потрясён. Он ждал меня в назначенный день и вышел навстречу с веранды, повторяя: «Как это могло случиться?» Так это случилось, да. Когда я говорил в Чувашии, благодарил за премию имени Митты, я сказал: «Мне дорога эта премия среди прочего тем, что посвящена имени просто святого человека».

И после всех этих премий для меня совершенно удивительной стала премия Андрея Белого. Прежде всего потому, что существует всегда огорчавшее меня противопоставление Москвы и Ленинграда, а я не хочу никаких препирательств, я за согласие и взаимопонимание. И ради этого я и хочу сказать все слова, которые скажу, ради взаимного согласия. Ещё и за эту возможность я благодарен тем, кто присудил мне эту премию.

Об Андрее Белом очень много говорено, очень много написано, мы знаем о нём то, другое, и всё оно – разноречиво, противоречиво. Определить его как-то кардинально, вписать в историю литературы – это не моя обязанность, я не историк литературы.  Хочу сказать лишь о трёх моментах, которые, возможно, не всем известны об этом человеке, о его судьбе, жизни. Но сначала я всё-таки попытаюсь определить его роль – в моём понимании – в современном и будущем русской поэзии, его воздействие на неё – вчера, сегодня и завтра.

Новейшей русской поэзией мне приходилось много заниматься, в частности, из-за того, что в своё время я десять лет служил в музее Маяковского. Новейшая русская поэзия существует, имеет определённые черты, свои собственные оригинальные особенности. Для меня нет сомнений, что новейшая русская поэзия начинается с Елены Гуро, которая на несколько лет опередила поиски и Хлебникова, и Маковского, и даже Кручёных. На Западе новейшую русскую литературу начинают с Владимира Соловьёва. Это верно. Как исторический рубеж, как мировоззренческий рубеж Соловьёв – это действительно веха, которая знаменует собой перемену мировоззрения, прежде всего богословского, но и исторического, и поэтического. Конечно, он определяет собой и Блока, и многих других даже и по сей день, и будет ещё многое определять в развитии нашей поэзии. Однако русская поэзия в своём развитии приобрела новые черты, которые я связываю с именами Елены Гуро, потом – Хлебникова, Маяковского, Малевича (хотя он живописец, но это был великий мыслитель-эстет). И тогда мы видим, что для новейшего русского искусства в целом характерна такая очень важная черта – если сравнивать его с искусством Европы, – его активностроительная, фактурно-строительная сторона. Её можно назвать чертой Петровской, имени Петра Великого. Я не из тех, кто к нему относится в последнее время несколько странно, старается принизить, для меня он – Великий, гениальная личность. И вот эта строительная, созидательная черта в Петре Великом более всего выразилась, и я считаю её главной чертой русского народа, русской культуры.

Если мы сейчас, не говоря о Владимире Соловьёве, присмотримся к тому, что называется русским авангардом, новейшей русской поэзией, кто является предшественниками, кто действует как катализатор, начиная с зарождения новейшего русского искусства, – это прежде всего Андрей Белый. Это пламенно жгущая, антрацитово страшной силы, невероятная центробежная сила, весь пылающий – огонь русского искусства, его энергия. Если читать его поэзию, то видно, насколько он разбрасывал свою гениальность, насколько не дорабатывает что-то до конца. Он всё время горит, вспыхивает, – это невероятная самоотдача миру и жизни себя, и без конца вспыхивают гениальные строфы, необычные строки, из которых другие бережно делали бы целые вещи, а ему это было безразлично. Для него важно – невероятное горение. Нечего и говорить, что «Петербург» – одно из величайших творений века. Этот образец трагической русской прозы идёт от высочайшего гоголевского звука «Мёртвых душ», он звучит в «Петербурге», чтобы в третий раз с силой вспыхнуть в «Котловане» Платонова.

Я с глубочайшим уважением отношусь к Толстому, в последнее время много думаю и занимаюсь старым Толстым, которого беспредельно уважаю, нечего говорить и о Чехове, насколько я его уважаю, сейчас я просто говорю о трагической остроте в отдельно взятом произведении. Поэтому и называю в этом ряду Андрея Белого.

Если же говорить о нескольких личностях, стоявших у истоков будущего нашего искусства, то второй – это Иннокентий Анненский. С ним вышла странная история. Акмеисты взяли у него предметность как таковую без экзистенциального переживания предметности, только одну эту сторону. Очень ценимая мною Анна Ахматова отозвалась о нём как об учителе (в очень коротком стихотворении) и только к концу жизни стала осознавать, что всё-таки значил Иннокентий Анненский. Она успела это сказать, и это очень важно для мировой культуры. Странным образом мне кажется, что Иннокентий Анненский только сейчас начинает оказывает своё подлинное влияние.

Я не сомневаюсь, что «Котлован» не имеет отношения к Анненскому, но посмотрите, как накал экзистенциально-мучительного переживания мира, слияния предметности с душевными муками совпадает в творениях этих двух личностей. Мне кажется, что будущее нашего новейшего искусства будет зависеть от Платонова и от Анненского.

Но то, чем электрически заряжал, чем воздействовал Андрей Белый, сохраняется и будет сохраняться. Вспомним совершенно поразительное признание Есенина, когда он говорит о тех, кто на него повлиял, кто потряс его при встрече – он называет Андрея Белого. Вспомним и то, что некоторые структурные моменты Владимира Маяковского появились в поэзии Андрея Белого. Даже знаменитая «лесенка» Маяковского была у Андрея Белого.

И ещё поразительные вещи. Был совершенно гениальный чувашский поэт Михаил Сеспель, погибший в 22 года в 1922 году. Казалось бы, он должен был быть похожим на Маяковского, его по натуре должен был привлекать Владимир Маяковский. Но при тщательном просматривании всего, что касается этого поэта, всех его биографических материалов и поэзии, я понял, что только один поэт имел на него влияние – и это опять-таки Андрей Белый.

Сейчас я хочу назвать три момента касающиеся Андрея Белого, которые, быть может, некоторым неизвестны.

Первый момент. Об Андрее Белом говорилось неоднократно, что он неуживчив, упоминали о его эгоистичности, о том, что в личных проявлениях он бывал неприятен, много такого наговорено. А вот очень интересный факт. Мне пришлось ради одной работы прочесть немало литературы о Есенине, огромный свод прижизненных и посмертных отзывов о нём. Масса противоречивых отзывов, иногда диаметрально противоположных, и уловить в них человеческую сущность Есенина очень трудно. И единственный человек, который мне показал, что это была за личность, оказался Андрей Белый. В малоизвестной своей статье он говорит: о Есенине пишут сейчас по-разному, много разного, я хотел бы другое… Вы знаете, он стал ужасно дерзкий, с выходками, да, он невыносим, он невозможен, а я помню, как он впервые появился в петербургских гостиных. Помню, как его унижали Мережковские. Помню затравленные глаза этого ребёнка, в них чувствовалась такая чистая душа, совершенно чистое дитя, которое оскорбили, а у него хватило сил сопротивляться, огрызаться. Я всегда помню удивительно чистые глаза этого человека.

Этим фактом я хочу сказать о человечности Андрея Белого.

Следующий момент тяжёлый, ужасный. Я человек, лишённый всякого мистического чувства, но я родился в год смерти Андрея Белого. Мне сейчас ровно столько лет, во сколько он скончался. А как он доживал свои дни? В «Литературной газете» приблизительно за два года до его смерти была огромная статья Андрея Белого – два подвала. Это ужасный документ, ужасная статья. Эпоха пошла другая, а он хочет быть нужным, он ужасается, но не отрекается от эпохи. Он говорит о так называемых поэтах «Кузницы» с каким-то повышенным, с каким-то страшным уважением: мол, они были лучше, правее, чем я, и так далее. Вот такое было в последние годы Андрея Белого: видно, чего ему стоила его судьба, и как он хотел быть нужным для реального, конкретного будущего.

Третий момент. У меня есть две неопубликованные фотографии: первая из них года 30-го, на другой он уже в гробу. Я всматриваюсь в это лицо и вспоминаю, что говорил Борис Пастернак о Маяковском (он обожал Маяковского, свидетельствую), так вот, однажды он сказал: «Надо было видеть Владимира в реальности, в живом воплощении, это было изумительное воплощение в мужском обличии гения. Это был невероятной красоты человек». И вот, когда я смотрю на Андрея Белого, то убеждаюсь, что гениальность имеет иногда ещё и физическое выражение. На фотографии Андрей Белый необычайно напоминает этих двух поэтов своей огромной монументальной головой, необычайно красивой пластикой лица, и вообще думается: какие большие люди были.

Это, пожалуй, всё, что я хотел сказать об Андрее Белом.