Наталия Азарова

РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ПРЕМИИ

 

Я никогда не считала себя переводчиком, переводов я не читала, стихи предпочитала читать в оригинале, более того, у меня всегда был страх перед именованием «переводчик». Но перевод меня преследовал, и благодаря премии Белого он меня всё-таки настиг, и меня стали называть переводчиком, чего я всю жизнь избегала. Видимо, в преследовании меня переводом можно поискать некие мистические основания. И они находятся. Вот я сижу в детстве в Серебряном бору и часами смотрю на зелёный ящик для баллонов с газом, на котором масляной краской крупно написано «Лозинская», и размышляю, что это значит. Лозинская – это фамилия моей бабушки, и теперь я догадываюсь, что это значило. Премия заставляет меня наконец осмыслить своё отношение к переводу.

Мне кажется, переводческие неудачи объясняются прежде всего проблемой адресации, ориентацией на широкого читателя (точнее, ориентацией на читателя как такового). Действительно, чаще всего перевод более адресован, чем оригинальный текст; переводчик поэзии, как правило, задумывается, какой конкретно аудитории адресован перевод. Коммуникация в переводе более возможна, чем в оригинальной поэзии, – перевод более коммуникативен.

Но это утверждение может основываться на двух прямо противоположных посылках. Правая (более консервативная) посылка понимает задачу перевода в терминах обогатить принимающую культуру, сделать доступным для читателя то или иное великое произведение, прежде недоступное. Задача переводчика преподносилась в формулах типа ввести в русскую культуру, познакомить русского читателя, что вело к приоритету передачи смысла оригинала на языке перевода, то есть приспособления чего-либо к своей традиции. Это задача культурологического характера, заведомо не предполагавшая обращения к неизвестному для читателя способу языкового мышления. Неизбежно следует упрощение, аккомодация. Поэтому слово переводчик меня и отталкивало. Переводчик – это какой-то приспособленец, приспособляльщик. Даже хорошие переводы ХХ века этого не избежали. Перевод более, чем оригинальная поэзия, оперирует категориями понятно-непонятно, или так говорят по-русски, так не говорят по-русски.

Вторая посылка, напротив, левая. Это мечта, и она исходит из образа утопического универсального языка, условно, это беньяминовский подход. Задача перевода понимается как усложнение родного языка, даже его принуждение, и в результате выявление в нём неких новых потенций и возможности сближения даже с языками неродственных систем. Когда я переводила Ду Фу, я формулировала свою задачу не как перевести текст Ду Фу на русский, а как перевести русский язык на китайский.

Что нужно сделать с русским языком (какова интенция в отношении русского языка), чтобы перевод был возможен? Таким образом моя интенция будет направлена не на перевод отдельного текста отдельного автора, а на весь язык в целом (русский) и русский поэтический язык в частности.

Или ещё в более парадоксальной формулировке: язык переводится на язык. Таким образом, упрек переводчику – так не говорят по-русски, – можно перефразировать: так потенциально говорят по-русски, так уже говорят по-русски.

В этом смысле перевод – это не предпоэзия или недопоэзия, а надпоэзия, – поэзия, которая уже говорит на надязыке, но он, несмотря на свою непонятность, трудность, задан как коммуникативный. Именно поэтому перевод легитимизирует мою собственную трудную поэзию: раз уж Пессоа или Ду Фу вписаны в условия пусть даже иллюзорного «понимания», значит, самый мой трудный текст потенциально коммуникативен. 

Но левое тоже бывает разное, и сам образ универсального языка неоднозначен. Если под универсальным мыслится некий искусственно сконструированный язык с ограниченным набором средств выражения и близкий к математическому, то, тем самым, любые естественные языки объявляются «национальными» и упраздняются. Тогда и перевод мыслится как устаревшее столкновение двух традиций, двух национальных языков (и парадоксальным образом такая позиция смыкается с правой) и теряет всякий смысл. Но, к счастью, эта концепция универсализма не универсальна.

Напротив, выход за пределы границ одного естественного языка, придание ему гибкости, пластичности за счёт взаимодействия с другими естественными языками, создание некоего общего сложного естественного пространства, в которое могут включаться и другие знаковые системы, это задача перевода. Благодаря решению этой задачи в рамках надъязыка, нам становится условно-понятной даже та сторона книги билингвы, которая написана не на родном языке.

И, наконец, о том, как я себя мыслю по отношению к Пессоа. Можно считать, что поэт-переводчик – это гетероним, со своей биографией, в частности опытом морских странствий, при этом множественная субъективация здесь не маска, а обеспечивается некая скользящая идентичность, взаимооборачиваемость поэта-переводчика и поэта-с-его-гетеронимами. Получается, что и Пессоа – гетероним Азаровой, и Азарова – гетероним Пессоа, который может быть с успехом поставлен перед «Морской одой» вместо Альваро де Кампуша.

Вообще я перевела за свою жизнь только Ду Фу и Пессоа, и в этом смысле как поэт объединилась с ними по принципу общества трудных авторов. Очевидно, следующим в этой компании должен стать Гонгора. Любопытно, что то издание книги Гонгоры «Soledades», над которой я сейчас начала работать, посвящена Беньямину. Круг замкнулся.