Александр Лавров

ЛЕНА СИЛАРД. ГЕРМЕТИЗМ И ГЕРМЕНЕВТИКА

СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2002. 328 с. Тираж 500 экз.

 

Это — первая и в то же время, в какой-то мере, итоговая книга статей замечательного исследователя, и жаль, что она так невелика. Жаль, что из десятков достойнейших работ в нее поместилось всего 14 (или у автора, весьма искушенного в герметической символике чисел, в этом был свой умысел?). Жаль, что за ее пределами остались первопроходческие исследования о поэтике Андрея Белого — “О структуре „Второй симфонии“ Андрея Белого” (Studia Slavica Hung. 1967. T. XIII. № 3/4) и “О влиянии ритмики прозы Ницше на ритмику прозы Андрея Белого” (Там же. 1973. Т. XIX. № 1/3), работы об Андрее Белом в сопоставлении с Джеймсом Джойсом (Studia Slavica Hung. 1979. T. XXV; Hungaro-Slavica. 1983), фундаментальное исследование “Моих записок” Леонида Андреева (Studia Slavica Hung. 1972. T. XVIII, 1974. T. XX), статьи “Аполлон и Дионис (к вопросу о русской судьбе одной мифологемы)” (Umjetnost Rijeci. Zagreb, 1981), “Орнаментальность / орнаментализм” (Russian Literature. 1986. T. XIX), “Андрей Белый и П. Флоренский” (Studia Slavica Hung. 1987. T. XXXIII), многие другие. Впрочем, и соединенные под одной обложкой работы избранной тематической направленности производят чрезвычайно яркое впечатление — которое может только усилиться при обращении к библиографическим справкам, помещенным в конце книги: ведь именно Лена Силард начала говорить о том, что долго оставалось вне поля исследовательского зрения. Она обозначила преемственную связь математической метафизики Н. В. Бугаева с художественными построениями и теоретическими выкладками его сына, Андрея Белого, и с “математическим идеализмом” П. Флоренского (“Роман и метаматематика”, 1988), упредив тем самым разработку той же проблематики в статьях, опубликованных десять лет спустя в сборнике “Москва и „Москва“ Андрея Белого” (М., 1999), — “Идея прерывности Н. В. Бугаева в ранних теоретических работах А. Белого и П. Флоренского” Х. Каидзава и “Андрей Белый и Николай Васильевич Бугаев” Н. М. Каухчишвили. Она обнаружила розенкрейцерские приметы и подтексты у русских символистов и, в частности, у Андрея Белого (“Утопия розенкрейцерства в „Петербурге“ Андрея Белого”, 1991) — опять же, за десять лет до того, как была начата печатанием в “Новом литературном обозрении” (№ 51, 2001) работа Г. В. Нефедьева “Русский символизм и розенкрейцерство”. Большинство статей Силард, затрагивающих “герметическую” проблематику, увидело свет до появления книги Н. А. Богомолова “Русская литература начала ХХ века и оккультизм” (М., 1999), суммировавшей богатейший фактический материал по этой теме, в основном извлеченный из архивов.

“Герметизм”, “оккультизм”, “теософия”, “антропософия”, — все это в советские годы однозначно определялось как “религиозно-мистический бред” и каких-либо иных толкований не удостаивалось (теперь, правда, стало припечатываться другими словесами, но столь же однозначно: ересь, бесовство и т. п.; формулировки иные, безапелляционная декретивность — прежняя). Большинство работ Силард было написано в годы ее проживания в социалистической Венгрии, являвшей миру социализм если не с человеческим лицом, то все же не с таким звериным оскалом, как социалистическая метрополия, и это обстоятельство нельзя не учитывать, констатируя тот непреложный факт, что в ее статьях налицо иной отбор имен, иные темы, иные интерпретации, чем у ее современников — советских истолкователей истории русской литературы начала ХХ века в их подавляющем большинстве. Думается, однако, что высокий статус этих работ, оказывающих, как видим, свое воздействие на самые новейшие изыскания, объясняется главным образом другим — свободой и смелостью исследовательских подходов, умением автора преодолеть стереотипы восприятия, выявить подспудные связи в тех областях слова и мысли, которые казались изолированными друг от друга, обозначить определенные закономерности там, где их раньше не замечали.

Последовательно избегая каких-либо оценочных характеристик, Силард порой позволяет себе все же указать, какой исходный пафос стимулирует развертывание ее исследовательских сюжетов, — как, например, в заключительных строках статьи “Дантов код русского символизма” (с. 205), приводя “мазохистское приветствие” Валерия Брюсова к “грядущим гуннам”:

Бесследно все сгибнет, быть может,

Что ведомо было одним нам...

В контексте ее построений цитата призвана сообщить, в частности, об утрате “эзотерического” знания, “тайнозрительных” интуиций, ведомых носителям символистской культуры и уже “непроницаемых” даже для такого “проницательнейшего” представителя следующего литературного поколения, каким был Осип Мандельштам. Проницание непроницаемого — общая задача, решению которой подчиняются все работы, объединенные под заглавием “Герметизм и герменевтика”, а также и многие другие, оставшиеся за пределами этой книги. Объект исследования и метод исследования разграничены и в то же время на свой лад отражаются друг в друге: герметизм — совокупность подходов к усвоению “тайного” знания; герменевтика на низшем уровне — “определение смысла каждого элемента языка текста” (с. 16), на высшем (по определению Вячеслава Иванова в “Дионисе и прадионисийстве”, приводимом Силард) — восхождение “по ступеням обобщения от эмендации и интерпретации текста к объяснению и оценке всего произведения, далее — всего автора, потом — всего представляемого им направления и литературного рода, наконец — к характеристике духа эпохи”; это — постижение смыслов, таящихся в “темных словесных составах” (согласно формулировке того же Иванова, также цитируемой в книге. — с. 80). Применительно к статьям, собранным в книге, герметизм и герменевтика — своего рода двуликий Янус; эпиграфом к ней могли бы послужить заключительные строки пушкинских “Стихов, сочиненных ночью во время бессонницы” в двух редакциях, авторской: “Я понять тебя хочу, // Смысла я в тебе ищу...” — и в “исправленной” редакции Жуковского: “Я понять тебя хочу, // Темный твой язык учу...” (символистам-“герметистам”, конечно, по душе был вариант Жуковского, недаром Андрей Белый многократно цитировал именно его).

“Проницая” словесную ткань, выявляя сокрытое, Лена Силард постоянно производит “странные сближения”: странные — применительно к стандартам умозрения и реестрам культурной памяти, и безусловные, как выясняется в ходе интерпретации сополагаемого материала. Так впервые выводятся на поверхность преемственные связи, осложненные множеством посредствующих звеньев, между теургической культурологией Вячеслава Иванова и концепцией “героического энтузиазма” Джордано Бруно и философскими постулатами Марсилио Фичино (“К проблеме „теургического постулата“”), указывается и на значимость Бруно для Андрея Белого (который, отметим попутно, знакомился с его воззрениями, скорее всего, через Рудольфа Штейнера, давшего развернутую характеристику итальянского мыслителя в книге “Мистика на заре духовной жизни Нового времени и ее отношение к современным мировоззрениям”). Обозначаются “связи в мире памяти текстов” (с. 98) между дифирамбом Вяч. Иванова “Орфей растерзанный” и стихотворениями Блока (“Венеция”), Кузмина (“Муза”) и Ходасевича (“Берлинское”); выявленные ассоциации (статья “„Орфей растерзанный“ и наследие орфизма”) побуждают к обнаружению дополнительных — как в рамках привлеченных текстов (анаграмматическая пара: “аквамарин” у Кузмина — “аквариум” у Ходасевича), так и вне их: “аквариум голубой” в упомянутом стихотворении Ходасевича, осмысленный как “вариант обобщенного образа мира — “темно-лазурной тюрьмы”” (с. 99) из его же стихотворения “День” (“Горячий ветер, злой и лживый...”, 1921), предстает дальним отзвуком образа “голубой тюрьмы” из стихотворения Фета “Памяти Н. Я. Данилевского”, который использовал Брюсов в патетическом финале своей программной статьи “Ключи тайн” (1904): “Пусть же современные художники сознательно куют свои создания в виде ключей тайн, в виде мистических ключей, растворяющих человечеству двери из его “голубой тюрьмы” к вечной свободе”. К пластам литературных ассоциаций и параллелей, обнаруженных автором в стихотворении Ахматовой “Когда в тоске самоубийства...” и с блеском интерпретированных [“Блок, Ахматова и Пригов (К диалогу поколений)”], правомерно добавить историко-бытовую составляющую: в уподоблении “приневской столицы” “опьяневшей блуднице” могли отразиться конкретные впечатления от революционного Петрограда в первый месяц после октябрьского переворота: “Вот уже почти две недели, каждую ночь толпы людей грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови” (М. Горький. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре. М., 1990. С. 98).

По ведомству фактографии — и те немногочисленные претензии и поправки, которые возникают при чтении. Некоторые из них вызваны скорее всего случайным недосмотром автора и редакторов — например, указание на строку И. Анненского “...Унесла ее белая стая...” как на возможный источник заглавия первого (а не третьего) сборника стихов Ахматовой (с. 40); или обозначение статьи Вяч. Иванова “Религия Диониса” как самостоятельного сочинения (с. 59, 69) — в то время как под этим заглавием были напечатаны в 1905 году в журнале “Вопросы Жизни” заключительные главы ивановской “Эллинской религии страдающего бога”, начатой публикацией в 1904 году в журнале “Новый Путь” (который в конце того же года прекратил свое существование); или приве- дение списка сотрудников “Трудов и Дней” (с. 163; под

Вл. Гессеном и М. Киселевым следует подразумевать С. Гессена и Н. Киселева), добрая половина которых в журнале ни разу не выступала. Встречаются, однако, утверждения, призванные подтвердить те или иные построения автора, — а подтвердить их не могут, поскольку идут вразрез с фактами. Так, в статье “Утопия розенкрейцерства в “Петербурге” Андрея Белого” говорится: “...знания Белого поддерживались “повивальными бабками” романа, каковыми были масон 33-го градуса Е. Аничков и знаток розенкрейцерской символики Вяч. Иванов” (с. 261). Казалось бы, сугубая симметрия: масонскими познаниями обогащал Белого Аничков, розенкрейцерскими — Иванов. Однако у нас нет никаких документальных свидетельств того, что знакомство Белого с “масоном 33-го градуса” выходило за рамки немногочисленных “светских” и деловых встреч и имело для автора “Петербурга” сколько-нибудь существенное значение (в противном случае он не преминул бы сообщить об этом хотя бы в одном из своих многочисленных автобиографических сочинений); не довелось Аничкову, соответственно, быть и “повивальной бабкой” “Петербурга”. Сообщается также, что Эллис “в эпоху своих Дантовых штудий был еще антропософом” (с. 171) — опять же вопреки реальному положению дел: Эллис преклонялся перед Данте и задолго до своего приобщения к учению Штейнера, и после разочарования в нем; статья же Эллиса “Учитель веры” (Труды и Дни. 1914. Тетрадь 7), которую привлекает Силард, была написана после его демонстративного выхода из Антропософского общества и мыслилась, видимо, как первый абрис задуманного большого труда о Данте (15 августа 1913 года Эллис писал Э. К. Метнеру: “...я решил <...> работать над Данте, о к<ото>ром напишу большой труд “Бож<ественная> Комедия, как христианская мистерия” (символический, философский и астрологич<еский> разбор „Б<ожественной> Ком<едии>“). План я уже набросал. Конечно, моя точка зр<ения> будет абсолютно не-теософская и не штейнеристская, а средневековая в духе Раймонда Луллия, Альберта В<еликого> и др.” // РГБ. Ф. 167. Карт. 8. Ед. хр. 14).

И последнее. Согласно глубокому знатоку жизни Козьме Пруткову, “специалист подобен флюсу: полнота его одностороння”. Видимо, наш автор, развивая некоторые свои построения, ориентируется не столько на читателя-филолога, зачастую нетвердо помнящего таблицу умножения, сколько на ренессансного человека, обладающего согласованной гармонией и полнотой знаний во всех областях. Наверняка далеко не всякий филолог, безотносительно к размерам профессионального флюса, способен без развернутых дополнительных пояснений постичь, например, выведенную Леной Силард формулу “строения пространства” в 3-й “симфонии” Андрея Белого “Возврат”, которое предстает “лентой Мёбиуса, „опрокинутой“ 2n х 1 раз” (с. 292). Весьма вероятно, что подведение “Возврата” под общую модель “платоновско-романтического „двоемирия“”, предпринятое З. Г. Минц и Е. Г. Мельниковой-Григорьевой и не удовлетворяющее Лену Силард, может вызвать возражения, но оно, по крайней мере, понятно, поскольку подкрепляется цепочкой умопостигаемых словесных аргументов. Также весьма вероятно, что формула, предложенная Леной Силард, верна. Поверим автору.

 

 

http://magazines.russ.ru/km/re01-02/silard.html