Дмитрий Кузьмин
«После чего дышится легче»: Сергей Шаршун
Имя Сергея Шаршуна
Шаршун жил долго, писал много и не всегда последовательно, он — разный. Шаршун наиболее известного своего произведения — повести «Долголиков» из «Чисел», — умеренный экспериментатор, монтирующий единое, хотя и довольно сбивчивое повествование из мемуарных фрагментов
При всем том рискну утверждать, что «главный» Шаршун, наиболее важный для русской литературы XX века, — это Шаршун листовок: распространяемых на отдельных листках причудливо озаглавленных композиций из разноприродных текстовых фрагментов.
Этот Шаршун в наименьшей степени оценен и осмыслен. Удивительно, например, что знаменитый славист Рене Герра в уже упомянутом мемуарном очерке ограничивается, говоря о листовках, замечанием о том, что они представляют собой «своего рода Самиздат, коего Шаршун с полувековым опережением является изобретателем». Здесь попросту всё неверно: если отсчитать от начала шаршуновских листовок полвека, то выйдет начало
Ближе к существу дела мемуарист Михаил Андреенко, который пишет: «Охарактеризовать содержание листовок несколькими словами невозможно — общей линии нет. Каждый писатель имеет записную книжку, куда вносит замечания по разным поводам, набежавшие мысли, отдельные фразы, в расчете, что это может пригодиться и послужить для его литературной работы. Листовки Шаршуна более всего похожи на такую записную книжку — которую он без большого отбора преподносит читателю — пусть читатель сам во всем разбирается. Если что остается неясным — тем лучше. Читатель прежде всего должен быть удивлен новизною формы и содержания»7.
Здесь перед нами взгляд сторонний и не лишенный наивности: автор — не литератор, а художник. В частности, представление о том, что жанр записной книжки не предполагает дальнейшего отбора и редактуры, — это, если можно так выразиться, сугубо бытовой взгляд на вещи, и в истории литературы записные книжки зачастую представляли собой тщательно выстроенный и отшлифованный автором текст8. В случае Шаршуна, однако, предположение о стихийности, спонтанности образовавшейся последовательности текстов кажется вполне убедительным. Характерен, в частности, повторяющийся композиционный прием: Шаршун из раза в раз настоятельно соединяет в одной листовке фрагменты принципиально различного характера, несопоставимые даже по объему: скажем, «Дорогой букет» (1958) — наполовину состоит из мелкой россыпи образов
Шаршун говорит о своей стратегии письма: «Для иных я ученик Ремизова. Но он стилист, то есть знаток дела, — я же «изведи из темницы душу мою». Единственный его дельный совет мне “и дурак вы! Незачем портить бумагу. Ничего из вас не выйдет”» («Крест из морщин», 1959). И тут же: «Мое творчество болезнь, болячка, которую нужно непрерывно сковыривать. После чего дышится легче». Это очень важная для русской литературы XX века идея. Сравним: «самоощущение «каторжника на ниве буквы», необходимость говорения, постоянного проборматывания мира, предельная откровенность, фрагментарность и разорванность прозы, обращающиеся, в конечном итоге, цельностью, недостижимой никаким другим способом…» — пишет Станислав Львовский о двух «подпольных классиках» русской прозы середины столетия, Павле Улитине и Евгении Харитонове9. Письмо как способ выживания и самостояния ведет к принципиальному отказу от рамок сюжета и границ дискурса: его задача — воспроизведение в тексте внутренней жизни личности, во всей ее сиюминутной подлинности. Такое понимание задач литературы восходит, с одной стороны, к Розанову, протоколировавшему свои мельчайшие душевные и интеллектуальные движения, с другой — к Джойсу, настаивавшему на возможности бесконечного погружения в любое человеческое переживание, ощущение и впечатление, бесконечного развертывания любого мгновения, наделения его бесчисленными смыслами. Темы «Улитин и Джойс» и «Харитонов и Розанов» поистине необозримы. Возможность дебатировать творчество Шаршуна в свете перекличек с этими двумя гениями — скромнее, но, по крайней мере, появление обоих имен в шаршуновском списке персоналий не случайно. Посвящение Розанову, стоящее на «Вспышках искр» (1962), можно было поставить едва ли не на любой из листовок. В любви к Джойсу Шаршун открыто объяснялся в очерке «Встреча с Джемс Джойсом», предваряя описанную с подчеркнутой педантичностью историю своего мимолетного столкновения с великим ирландцем и выдающую художнический взгляд зарисовку его внешности — признанием в том, что «прочитал: обе переведенные
Отдельный разбор тех или иных фрагментов, составляющих мозаику шаршуновских листовок, — занятие для узкоспециальной статьи. В целом, однако, не думаю, что следует согласиться с предположением М.Андреенко, будто бы в листовках «читатель прежде всего должен быть удивлен новизною формы и содержания». Для далекого от литературы читателя это, может быть, и справедливо — но не в большей степени, чем в отношении всей актуальной литературы XX столетия. Для читателя же
Выдвигать Шаршуна в литераторы первого ряда было бы, спору нет, излишней экзальтацией. Он, однако, из тех авторов, гениальную формулу существования которых дал Ходасевич: «Мной совершенное так мало, Но всё ж я прочное звено». Из таких звеньев складывается традиция — другая традиция, на протяжении десятилетий остававшаяся в тени и невостребованности. Восстановление и осмысление этой традиции началось еще в конце
-----
[1] «Большинство прозаических текстов объединяет установка, которую Сергей Шаршун выносит в заглавие не опубликованной полностью книги — “Герой интереснее романа”». — Каспэ И. Ориентация на пересеченной местности: Странная проза Бориса Поплавского. / / Новое литературное обозрение, вып.47 (2001).
[2] Семенова С.Г. Экзистенциальное сознание в прозе Русского Зарубежья. / / Семенова С.Г. Русская поэзия и проза 1920-1930-х гг. — М.: ИМЛИ РАН, «Наследие», 2001.
[3] Герра Р. Профиль Шаршуна. / / Новый журнал, вып.122 (1976). — Любопытно, что Герра предпочитает, по возможности, говорить о
[4] Венок на могилу «лучшего “эмигрантского” поэта, автора “Распада атома” Г.В.Иванова» фигурирует в записях Шаршуна 1958 года.
[5] Этим встречам Шаршун посвятил небольшой мемуарный очерк в
[6] С Ильяздом Шаршун взаимодействовал преимущественно в ранний свой, дадаистский период (см., напр., сообщение об их совместном выступлении в 1921 г.: Сануйе М. Дада в Париже. — М.: Ладомир, 1999. — С.
[7] Андреенко М. О «Перевозе ДаDa» и «летучих листовках» Шаршуна. / / Русский альманах. — Париж, 1981. — С.393. — Здесь же, кстати, констатируется, что «дальнее родство листовок с футуристическими брошюрками никогда не прерывается». Родство, заметим, поистине дальнее — хотя бы уж потому, что визуальный облик листовок, столь важный для футуристической самодельной продукции, Шаршуну, по большей части, вполне безразличен: только в самых ранних листовках изредка (особ. «Накинув плащ», 1924) встречается нетривиальное расположение текста на полосе печати.
[8] См., напр.: Пермяков Е. П.А.Вяземский. «Записные книжки». / / Philologica, вып.
[9] Львовский С. Разговор на сквозняке [Рец. на: Улитин П. Разговор о рыбе]. / / Литературный дневник, 15.04.2002.
[10] Шаршун С. Встреча с Джемс Джойсом. / / Числа: Кн. четвертая.
[11] Эфрос А. Дада и дадаизм. / / Современный Запад: Журнал литературы, науки и искусства. — Кн.
[12] Ср., напр.: «Всю свою творческую жизнь Сергей Шаршун был увлечен созданием атмосферы художественного произвола, «автоматическим письмом», т.е. записью первых приходящих в голову слов или определений, снов или лирических переживаний» (Пахмусс Т. С.Шаршун и дадаизм. / / Новый журнал, вып.177 (1989), с.276). — И «автоматическое письмо», и художественный произвол, разумеется, принадлежат творческим стратегиям, прямо противоположным шаршуновской.
[13] Мосты (Мюнхен), вып.10 (1963).