Игорь Чубаров

РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ПРЕМИИ

Громове тарарахнув в дуб
Под хохотом Загрея-Зевса...
Вот этот вот: он – туп, как... пуп:
Прочёл – приват-доцента Гревса...

Андрей Белый. Первое свидание

 

Чем стала мистика в эпоху мобильного интернета и социальных сетей, если теология секуляризовалась до состояния кода и поста в фэйсбуке? Осталось ли в современном языке место для непосредственности мистических совпадений и магических сообщений? Для меня этот вопрос означает возможность восстановления миметического контакта с коллективной исторической памятью и получение доступа к материальному миру вещей и отношений без посредства логических понятий. Литература и вообще искусство как бессознательная миметическая практика является почти единственным для философии опытом, через который она может подобный доступ получить. Мы занимаемся его анализом не как прикладной философией, а признавая в качестве таковой саму литературу, осуществляем своего рода завершение или «умерщвление» его произведений, тождественные выявлению его истинного содержания, которое, в свою очередь, является истиной самого мышления, смыслом человеческого существования и единственным «бытием», о котором мы можем говорить без исключения, принуждения и насилия в отношении других людей. Проблема в том, что истина эта является негативной, вернее, открытой лишь в форме лжи и абсурда, что не означает, однако, обмана, но скорее вымысел и фантазию на сцене кафкианского «великого театра Оклахомы». 

Т.е. это такая истина, которая не применяется, но лишь изучается, не реализуется на глобальном уровне «истории человечества», но контрреализуется в конечных отношениях между людьми. Будучи негативной, она не является негативностью, т.е. ничего не «ничтожит» кроме пошлости и глупости.

Искусство представляется нам родом культурной деятельности, которая может быть поэтому и чем-то вроде спортивного упражнения и даже вида заработка, но остаётся в своей ускользающей сущности квазиприродной необходимостью, осуществляющейся, однако, в сугубо социальном поле. В этом плане она представляет собой образное выражение опыта мышления в его столкновении с чем-то этой мысли сопротивляющимся, враждебным или просто равнодушным. Я имею в виду равно нашу биологическую жизнь, физическое существование и экзистенцию здесь-бытия, как центральные штандарты соответствующих научных дисциплин, обнаруживающих абсолютную индифферентность к качеству этой самой жизни, существования и экзистенции – а именно, живому мыслящему человеку, каждому из нас.

Пожалуй, только литература, в отличие от психологии, нейрофизиологии и когнитивных наук, находится с живым человеческим мышлением в непосредственной связи, подобно тому как кибернетика находится в таком же контакте с мышлением нечеловеческим, машинным. Но кибернетика по большей части ориентирована на коммуникативный язык, и в этом её главное отличие от хорошей литературы. Разумеется, и литература может быть коммуникативной, – правда, плохая, но в тоже время возможна хорошая машинная поэзия.

В отличие от литературы эпистемология, психология и когнитивные науки (в том числе феноменология) изучают мышление независимо от качества мыслимых им мыслей. Более того, они понимают под этим качеством психологические или физиологические характеристики соответствующих когнитивных актов. В филологии и лингвистике, которые, вроде бы, имеют дело с языком литературы, её качество в лучшем случае перепоручается семиотике, в рамках которой литературные произведения обречены на тотальную осмысленность, при том, что  обнаруженные ею смыслы оказываются не только равными друг другу, но и неотличимыми от bon sense. 

И только литература, по-своему «изучая» мышление, не перестает быть им сама, не «теряя сознания» и не превращая его в предмет внешнего изучения в той мере, в какой является первичной языковой практикой. Ведь если язык без мышления имеет место быть (в вещах и их свойствах), то мышления без языка не бывает.

Беньямин как-то сказал: «Хороший писатель не говорит больше того, что он думает». Писатель –– не медиум, разве что для философа, в отмеченном выше смысле.

Но с какими же духами он состоит в контакте, что позволяет ему быть непосредственным в тотально опосредованной цифровой реальности сегодняшнего дня? Они, разумеется, присутствуют только в коллективной памяти народов и человеческом языке. Здесь надо учитывать два фактора, обусловленных амбивалентной природой языка и его двойственным же происхождением.

Помимо того, что язык сообщает, он что-то значит сам – эта та непосредственность духовных сообщений, о которой писал ранний Беньямин.

Мы не можем понять сегодня смысла подобных сообщений, но они нас продолжают беспокоить, в виду сохраняющейся в языке способности к усмотрению миметических подобий, утратившей, правда, чувственный характер. Благодаря немногочисленным современным поэтам нам доступны эти подобия и сегодня, по крайней мере, в пространстве их произведений. Задача философов литературы – отметать навязываемые коммуникативным языком значения литературных высказываний и произведений в целом, фиксируя только соответствующие символические структуры и пытаясь разобраться в их природе, поддерживающих их способностях и их социально-антропологической истине. То, что задача эта является не исключительно теоретической, а политико-поэтической, сегодня уже прекрасно показали наши лауреаты – левые поэты и писатели Алексей В. Цветков и Кирилл Медведев.

Хороший художник, на мой взгляд, усматривает и выражает не какие угодно подобия и соответствия, а только те, что противостоят идеологемам и мифам жизни на стороне живого. Другими словами, он демонстрирует в своем языке условность и прямую абсурдность господствующих в политической практике чувственно-ментальных комплексов, определяющих к смерти и принуждению те или иные группы людей: евреев, пролетариев, цветных, квиров, мигрантов, гастарбайтеров и т.д. Говоря словами Рене Жирара, подлинное искусство трагедии, противостоящее здесь мифологии, обнажает и дезавуирует гонительскую репрезентацию, переводящую язык в режим закона и приговора, определяющий лишь новых козлов отпущения, или исключенных, согласно случайным жертвенным признакам. Настоящая поэзия ведёт в этом плане собственную политику образов, альтернативную власти жизни и капитала, стремясь не столько встать на их место, сколько уничтожить самоё это место. 

 

Мы говорим на одном и том же публичном языке, и нам сложно выразить упомянутую выше «истину» в языке понятий и логических определений, потому что стыдимся её предмета – своей голой жизни и голой мысли, феноменологическое уродство которых способны не замечать или даже получать от него удовольствие только любящие и родственники. Разумеется, претендовать на такую степень близости мы здесь не можем, поэтому показывать своего горбуна я сегодня не собираюсь. Однако о магии его имени – имени Белого, я всё же скажу несколько безумных слов в заключение.

Именно с творчества Белого я начал свой путь в изучении литературного опыта и сразу увидел в этом имени анаграмму своего собственного. Её полный смысл от меня пока ускользает, но я надеюсь, что он станет предметом моих размышлений следующие за этим памятным днём годы, дни или часы. За что всем здесь собравшимся моя искренняя благодарность.

От большинства известных мне литературных премий сегодня лучше было бы отказаться, особенно если претендовать на посмертное признание заинтересованных лиц. Но здесь я не нашёл никаких оснований для подобного демарша. Премия, которую учредили и уже столько лет каким-то чудом поддерживают люди, с которыми я имел удовольствие познакомиться лишь недавно, не такая. Бодлер писал: «Согласиться на награду – значит признать за государством и правителем право судить вас, отличать вас и т.д.».  О суде таких людей, как Борис Останин и Борис Иванов, Павел Арсеньев и Кирилл Корчагин, Алла Горбунова и Дмитрий Голынко, можно только мечтать, ибо они не являются ни государственными правителями, ни наследниками великой русской литературы. Мы не наследуем, мы перерождаемся.