Александр Огарков

ТРЕТЬЯ НОМАДИЧЕСКАЯ

 

     В картотеке прикладных стратагем цинического разу­ма Александра Секацкого нет карточки «толерантность». Все искусство правильного соприкосновения усиками для него равнозначно включению светодиода power.

     Частые, длительные и затратные события академичес­кой жизни Саша принимает с неуловимым усилием, за­метным лишь по двойному, как у птицы, наклону головы, когда ее горящий пытливый взгляд сосредоточен на ка­кой-то невидимой точке схождения и распада причинных цепей. И та же корректная иноприродная отстраненность, в зависимости от собственной меры простоты принимае­мая собеседником за легкомысленность или высокомерие.

     Аудитория, к которой он приходит впервые, привычно расслабляется, ожидая подачек. В эпоху больших идей, ко­гда внимание публики легко направлялось по диалектичес­ким желобкам, профессор философии нагло полагал, что всегда будет оправдан от имени жанра. Теперь, когда вассал оказался наедине совсем с другой, неуловимой инстанцией вкуса, а мир внезапно распался на осколки слов, война авто­ров с графоманами ведется, как это было всегда, в рассеян­ном времени профана за его блуждающее внимание.

     Те, на чьих скромных возможностях строится высокая игра, не подозревают, что мера их сопротивляемости сло­ву, подозрительности к автору и равнодушия к теме ин­дексируется в момент, когда они достают из сумочек губ­ную помаду, а поправки заносятся на планшет речевого модулирования рефлексивной цепочки еще до того, как они напишут первое слово. Аналитическая машина запус­кается плавно, Сашин ровный, без риторических пауз и подъемов голос достигает первой отметки на скрытой шкале интенсивности. Через минуту шум смолкает, в сле­дующую устанавливается тишина. Всё. Слабая органич­ность исчезает в незримом вращении языка.

     Речь Секацкого развертывается, как лента Мёбиуса: од­нажды прислушавшийся бежит с некоторым постоянным ускорением по ее внешней стороне, быстро и незаметно для себя проворачиваясь вокруг условной оси. Возникающие эффекты головокружения и напряжения смешиваются и сепарируются в смысловые порядки с запаздыванием, время которого зависит от возможностей считывающего и преобразующего устройств гироскопа.

     Теперь усложним топологическую фигуру, склеив лен­ту речи с лентами порожденных ею смысловых серий, по­скольку в первой же фразе Секацкого язык расщепится на семантическом пределе. Считывающее смысл усилие долж­но растождествиться. Каждая лента соединится с другими множество раз в стыках речи и рефлексивного рисунка, вы­страивающего коррелятивный речевому режиму переход­ный каскад к онтологическому порядку максим. Потеря ко­ординации слушателя компенсируется стабилизирующими метафорами, размещенными в смысловых сериях. Детек­тивная серия образует поверхность бесконечной истории. Побочные распределяются по моделируемым или провоци­руемым точкам публичного интереса. Общая нарративная кривая соединяет все центры наслаждения текстом. Через точки прямого отреагирования на предлагаемый образ про­ходит линия, уходящая в классификацию объектов.

     Речь организуется как пространственная связность, в которой логическое единство рефлексивного пробега и колеблющаяся множественность простреливаемых мыс­лью событий соединены через фрикцион языка. Логики на­звали бы эту фразу многоместным предикатом, или пропо­зициональной функцией с максимальным количеством пустых мест. Высказывание представляет собой ложную по­следовательность разговорной фразы, в своем невидимом основании составленную из множественных пробегов се­рии переменных по серии смысловых ячеек. В результате язык плотно прилегает к экземплярности эйдоса, находясь на пределе своей разрешимости. При этом нарратив пита­ется отнюдь не мелкими различениями экземплярности, как может показаться неискушенному взгляду, а деления­ми эйдосов, когда-то зафиксированными и вновь размеща­емыми автором по классам как в реальном времени произ­несения и написания фразы, так и в символическом време­ни ее чтения, с возможностью восстановления в любой ее точке онтологических порядков, частью которых она явля­ется. Время речи является производным от ближайшей аналитической задачи, живущей, в свою очередь, интенсив­ностью своего деления в Большом аналитическом кругово­роте. Любое событие, поступая в эту символическую рота­цию, приобретает не свойственную ему значимость.

     Речь Секацкого оказывается оконечником устройства максимальной разрешимости, как у цифрового процессора гаджеты пользовательских насадок. Чем больше число дискретности, тем больше, например, точек считывания на кривой звука, тем «чище» музыка. Микроскопические ко­лебания между понятием и словом заставляют потребите­ля речи испытывать иллюзию очевидности логики и пол­ной доступности смысла.

     В сущности, это ноу-хау в способе трансляции мысли. Традиционного разрыва между письмом и речью больше не существует. Разные задачи, которые ставили перед мыс­лью в разные времена агенты истины, Секацким интегри­рованы. Задать языку свойства сверхпроводимости и зна­чит достичь такой интенсивности мысли, чтобы, разносимая словами, она не теряла силы и легко могла быть объединена со всеми элементами языка. Полученное целое имеет откры­тую форму естественно текущего разговора и предъявляет­ся в тот момент, когда востребуется. Компактный объем рефлексивного блока, существующий как свернутая бес­конечность, вкладывается в объем истории, содержащей оптимальный для включения считывающего устройства смысловой набор метафор. Как только считывание пошло, включаются воображение и память реципиента, которые немедленно начнут разворачивать или всю рефлексивную цепочку, или ее промежуточные звенья. В результате сов­мещения скорости фразы и скорости распаковки рефлек­сивной складки происходит смысловой разрыв и разруше­ние простой линейной логической последовательности считывания. Весь язык слушателя обрушивается на глуби­ну смыслообразования. Открывается прямой доступ к бессознательному.

     Было бы, однако, ошибкой полагать, что искусство формирования нулевой степени письма и речи для Секацкого более приоритетно, чем существо претензий Киркегора к Гегелю. Скорее, дело обстоит наоборот, просто мы сталкиваемся с принципиально новым видом последова­тельности в решении содержательной задачи. Теперь она является частью игровой и включает в качестве необходи­мого условия решения безупречную упаковку товара. Фи­лософию питает мощь хорошо замаскированной монады.

     Десантирование метафизика в слой профанного – рис­кованное, но глубоко продуманное и последовательное дей­ствие. Как замечал по разным косвенным поводам Секацкий, перенасыщение нижних слоев жизни простой логикой рано или поздно роковым образом сказывается на интен­сивности и красоте почерка авантюрного разума, не считы­ваемого мегаустройствами жизни. Абсолютная власть ясно­сти и отчетливости утрачена и может быть вновь обретена только тонкой возгонкой субпродукта мысли – словом с высоким октановым числом. Здесь у вечности должна быть перехвачена инициатива. Проводником духа становит­ся даже сама банальность, растительное наслаждение и по­шлость. Если расплодившиеся сущности в геометрической прогрессии порождают мерности, языки описания и ложных субъектов, то и мысль мастера должна расслоиться, проникая во все более упругие и темные слои Dasein, не об­рамляя «предмет» диалектизмами, а тонкой пыльцой оседая на вещах. Ведь своя мерность нужна всем типам воображе­ний, заблуждений и химер.

     Субъективность, в соответствии с хитростью разума, должна постепенно пропитать свое трансцендентное. Из­быточность логических градаций ведет к новой метафорич­ности. И если, по выражению Подороги, в основе ветвяще­гося дерева различий и лежит принудительность оклика, то это институция художественной воли. Тот, кто находит­ся на остром конце духа, тот и велит вещам. Эта деликатная операция осуществляется Секацким в три приема: созна­ние расщепляется до означаемого, означаемое включается в логическую классификацию, последние единицы логиче­ского деления, на этом уровне целого слипающиеся с веща­ми, образуют смысловые ряды с заданным символическим горизонтом и невидимым местом схождения.

     Секацкий, как Бродский, пользуется словом смешанно­го типа. Эфемерный продукт возгонки духа, оно существу­ет как единица точности только в воздушной среде празд­ной, свободно ветвящейся речи, отделившейся от своего тяжкого якоря, где образует связь максимального числа смысловых позиций в единицу оптимального времени. Высший тип управления такой речью поэтический, един­ственно возможный вид полного контроля – логический. Тонкое же различение стилей в том, что соединение еди­ниц Логоса и Поэзиса происходит у Секацкого в слое логи­ки, а потом управление незаметно сменяется, что позволя­ет пользоваться сменными разнородными насадками духа. Как у Розанова, только наоборот: не скачок от органическо­го к духовному, а плавная кривая из точки предела логиче­ской делимости к свободному ходу речи, и выше – к ее ге­нетической родине.

 

*     *     *

     Очевидно, тот, кто с равной легкостью обрабатывает семантические порядки любого класса сложности, неза­метно перемещает границы жанров, сводит метафизичес­кий, художественный и поэтический тексты на дистанцию неразличимости их спецификаций, выбирает любую ско­рость и концепт для мысли, пакует в десятиминутное вы­ступление двадцать рефлексивных ходов, задает и новый стиль авторствования. Как в русской культуре, не склон­ной к рефлексии, время от времени становится возможным стильное, легкое и точное мышление – вопрос интересный. Но важнее то, что это письмо и речь мгновенно пресекли небывалую экспансию профессионального гуманитарного идиотизма, скрипторства и графоманства, получивших пи­тательную среду с исчезновением идеологии. Академиче­ский мир вздрогнул и застыл в позе недоумения. В самом деле, как все это понимать и, главное, как на это реаги­ровать?

     Например, первая статья Секацкого, с которой столк­нулся я, касалась проблемы частотности применения этно­графических метафор в словаре философов сталинской эпохи. Можно было, при известном усилии, посчитать та­кой способ уловить не фиксируемый классической рефлек­сией предмет остроумным упражнением аспиранта, но во второй публикации того же автора, с которой столкнулся я, диалектические вариации были только одним из множест­ва пунктов эксклюзивной метафизической декларации.

     «Вода, Песок, Бог, Пустота». Статья, в соответствии со схоластической традицией разбитая на пронумерованные самостоятельные онтологические блоки, тем не менее представляла собой спринтерскую дистанцию, на которой после выстрела принято набирать близкую к предельной ско­рость. Такая игра с несколькими варьируемыми условия­ми, как оказалось позже, вообще отличает творческий по­черк Секацкого. Предмет как будто слегка фиксируется стремительными точечными касаниями, с каждым рефлексивным шагом подменяясь. Стилистически подобное стро­гое, воздушное, быстрое и дерзкое строение доказательств могло быть совместным усилием Хайдеггера и Делёза, если бы можно было представить их соавторами.

     Речь шла об онтологии вычитания, причем использова­лась смешанная техника по крайней мере трех отнюдь не близких по времени философских школ. Создание мира невозможно без места пустотности, относительно которо­го возникают различения слоев сущего. Чтобы сущее су­ществовало, должна работать инстанция вычитания, пола­гающая границу крутоногонерасчлененнонорукости и хо­рошей формы. Действие инстанции представляет собой и развертку разнообразия, и порождение устройства раз­нообразия. Пафос в том, что контролирует колеблющуюся границу непрерывного метаморфоза и фиксированной формы Тот, кто присваивает трансцендентную позицию, а не считывает распечатку логоса. А Бог, как Генератор разнообразия, санкционирует остановку и стабилизацию метаморфоза, пустоту как его условие и возникновение кристалла самотождественности.

     Что ж, вполне можно было не усложнять условия и не сводить космологию Эмпедокла с феноменологией, антро­пологией и политэкономией. Но тогда задача перешла бы в разряд учебной. А второе отличие почерка Секацкого в том, что он, создатель и мастер эзотерического языка, ни­когда не принимает фальшивой позы хранителя вечных ценностей. Возможно, здесь учтен радикальный опыт Ро­занова с его персональным индексом органической силы произведенного слова.

     По странному совпадению, первые тексты Секацкого, попавшие ко мне, задают примерный масштаб его скрытой авторской задачи. Этнологическое исследование философского словаря сталиниста и аналитика божественного промысла – концепты, составленные из разнородных по заданным символической силе и направлению микроустройств. Чем мельче частица, тем сложнее и радикальнее об­щая символическая операция. Аналитический круговорот и каждая микрочастица находятся в отношениях изомор­физма. В принципе, аналитической сетью могут быть по­крыты все миры, обеспечивая тем самым прирост автор­ского времени. Чем мельче ячейки сети, тем больше вещей улавливается. Каждая освоенная в своем шаге дифференции вещь поэтизируется и вставляется в аналитический круговорот, не позволяя языку простаивать и портиться.

     Видимо, сладчайшее заключается в том, чтобы, умень­шая шаг дискретности мысли, совместить ее предельную разнородность со всеми режимами интенсивности. Тогда зазор между фикцией и реальностью практически исчезнет. Для этого все наличные сущности должны подвергнуться пересмотру и распределиться по рубрикам. Возможно, здесь мир сталкивается еще с одним фундаментальным проектом подмены основания. Во всяком случае, нет такого явления духа, которое Секацким не было бы учтено и обработано. Вся эта грандиозная канцелярия максим, логических пере­ходов, удачных совмещений, высказываний, выступлений, статей и художественно-аналитических проектов содер­жится в образцовом порядке. Скорее всего, систематичес­кий каталог этого хозяйства содержит множество дополни­тельных указателей, отсылающих память держателя к еще пустому или только начатому файлу или папке, которая по­степенно наполняется. Но уже сейчас намечаются контуры всего проекта.

     Во-первых, это радикальная манифестация воли к про­изведению, опирающейся на ощущение катастрофы клас­сической философской антропологии.

     Во-вторых, это перехват инициативы трансцендентной инстанции в местах, труднодоступных логосу. Здесь Секацкий последовательней Лема с его умеренным позити­вистским нигилизмом. Никакого «почти», когда речь идет о совершенстве. Вера заключается не только в полном со­гласовании замысла о мире с пределами реактивности, но и в полном продумывании предельных возможностей реализации начального проекта.

     В-третьих, это полный контроль над расширяющейся вселенной текстов в структурах повседневности. На лю­бой вызов реальности должен быть дан немедленный от­вет. Событие оценивается, помещается в каталог концеп­тов и инвентаризуется. Освоенное, оно выпускается со спорами логоса и запускается на одну из многочисленных орбит аналитики. Шпионология, устройство воображения, феномен технической вещи, механизм политики, природа искусства – все это планетарные комплексы, вращающи­еся вокруг очередного солнца.

     В-четвертых, здесь налицо все признаки бытия-к-могуществу, радикальной возгонки духа через инстанцию воли с помощью слова.

     Еще один принцип, деликатно реализуемый Секацким в местах, где его можно застать, и вообще отличающий его авторский стиль, заключается в формальной доступности его сущности. Надежно укрыт и изолирован от проникно­вения в ядро собственной индивидуальности только тот, кто непринужденно болтает о своей тайне за бутылочкой «Адмиралтейского». При этом профессионал аристократи­чески спокоен, даже ленив, пока не прозвучал сигнал свы­ше. Таково поведение и сквозных персонажей его текс­тов – могов, разведчиков, воинов и номадов. Сашин проду­манный активизм не имеет аналогов не просто потому, что его символическое время накладывается на режим реаль­ного, – оно теснит реальность на ее традиционной терри­тории. Здесь действует принудительный и успокоитель­ный для пойманного уха софизм творческого алиби, сфор­мулированный в «Основном инстинкте»: тот, кто пишет, не может. Но организация нехватки и есть самая удачная уловка воли к власти: мир, попавшийся в твой словарь, живет по его делителям, не посягая на институциональ­ный принцип. Словарные единицы могут соотноситься только между собой, имея в виду только тебя. Скрытая не­хватка не позволит им выйти на связь с тобой не только потому, что опаздывает означивание, но и потому, что пер­вое означающее всегда остается невидимым.

     Парадокс шпиона не ведет к коллапсу, когда ускользание от мира организуется вне территории собственного «я». И вот здесь Секацкий обладает дополнительной уникальной способностью отзнавания. Как только близится насыщение творческого или жизненного раствора, он переходит в состо­яние неподотчетности инстанциям, угрожающим идентичности. Это не простой автоматизм сброса напряжения, а раз­решенный в качестве допустимого минимум самообмана на два режима, включающих различные аспекты творческого «я». Они равноценны и сообщаются перемычкой, но режим номада в одном положении тумблера загружает прямую чув­ственность, в другом – длинную волю. В результате необходи­мые для полноты присутствия реактивные состояния не вле­кут неизбежного в таких случаях опрощения, а индивиду­альная воля выстраивает дистанции любой длины, не впадая в противоречия несчастного сознания.

     Что не устраивает улицу в таком способе сохранения са­мотождественности? Ясно, что: неподконтрольность слиш­ком человеческого, инкорпорированного духом. Клинамен, бесспорно, вещь опасная, как опасен всякий, кто выполняет не считываемое простыми приспособлениями предписание. Монадологическое строение субъективности строго пред­писывает совершенствовать как экранирование «я», так и траекторию символического пробега. Значит, сосущество­вание монад предполагает непрерывное смещение человекомерности.

 

*     *     *

     В «Книге номада» присутствует тема скоростей. Они связаны, но каждая следующая предполагает освоение пре­дыдущей. Первая обеспечивается способностью соединять мгновенное и вечное, вторая – силой борьбы с привязанно­стями и инерцией, третья – фундаментальным желанием лишиться массы покоя. Третья номадическая Секацкого.

 

(В книге: Александр Секацкий. Прикладная метафизика. СПб.: Амфора, 2005)