Иван Соколов

РЕЧЬ О ДЕНИСЕ ОСОКИНЕ

 

Тексты Дениса Осокина поражают, как поражает потерянного, одичавшего человека внезапно поднесённое зеркало. Это тот редкий случай, когда вспоминаешь, что́ такое «национальная литература». Поколения 30-летних и 20-летних, мы ждали, когда нам объяснят, кто́ мы, как В. Пелевин, В. Сорокин, С. Соколов когда-то объяснили это нашим родителям. Денис Осокин пришёл и рассказал нам, что мы едем сжигать свою мёртвую жену, что страдаем от чувства вины, обидев – кто кривошейку, кто большую рябину, – рассказал, кто такие наши марина, майя и кто их супруг.

Успех этой литературы был предопределён. С одной стороны, она уверенно пожинает плоды всей прозы XX века: это и бесконечный маскарад гетеронимов автора (аист сергеев, валентин кислицын, ассистент коменский), и традиции каталогов, заимствованные постмодернизмом у барокко через Уитмена, и хорошо усвоенные уроки мифопоэтики и психоанализа (Фрейд, Фрэзер, Юнг), и набоковское внимание к детали, и постоянное мерцание между зримой тропой нарратива и тающим полем лирического (Джойс, Фолкнер, С. Соколов). Эти тексты живут «после-Павича» и помнят об этом; они всё нет-нет и прикинутся аллюзией на Лакана (цикл «ребёнок и зеркало»: «чем меньше ребёнок тем ближе к зеркалу – тем сильнее зеркало хочет его обратно»). Благодаря огромной фоновой работе по усвоению «экзотического» материала, слово Осокина замирает в ненавязчивом отчуждении («шортына    шортына / а      мо      верч? / ойгырена    ойгырена / а      кÿлеш      мо?»). Мы не знаем и не можем знать не только, кто говорит, но и существует ли вообще такая речь, возможна ли она, – впрочем, мы уже умеем, нас научили жить и с таким, непрозрачным письмом. Наконец, даже своей нестандартной графикой, как реющим стягом, эти тексты сигнализируют о том, что им свойственна определённая авангардность.

С другой стороны, – и видимо, потому эти тексты так оглушают читателя, – Осокин работает на абсолютно выжженном пространстве: в поле, где уже прошла вереница беккетов, молча скандирующих: «Так больше нельзя»,  «И так тоже больше нельзя». Ему приходится начинать с нуля. С того момента в литературе, где ничего ещё не сделано и нечего поставить под сомнение. Где нет ни «приёма», ни «метода». Где, возможно, нет письма. Каждое слово звучит здесь, словно впервые; каждой фразой начинает застраиваться мир. Такой проект может казаться изрядно напыщенным, однако очевидно, что он исходит из точки, где выбора нет. Литература XX века опустошила нас, лишила нас самого языка. Чтобы продолжать существовать и понимать себя, нам нужен новый язык, – именно его создаёт Осокин.

Ни в коей мере нельзя понимать это как очередную акцию «сбрасывания с парохода современности». Я уже описал тот могучий пласт почвы, на который ложатся семена Осокина, но и сами эти зёрна не возникли из пустоты, но произросли на соседнем поле, их пожали с почти забытой ныне злаковой культуры: я говорю о фольклоре, архаическом и городском.

Это дикая конвергенция мощнейших потоков словесности. Пространство текстов Осокина заполонено архетипами, вещи знают себя, человек находится в сакральном общении с трансцендентным, причины и следствия текучи и недискретны. Миф всё ещё здесь, хотя власть его не абсолютна: нам показывается, что осквернение священного уже возможно, но это событие обратимо. Вот, пожалуй, что отличает мир текстов Осокина. Его марийцы уже познали городское, но их действительность по-прежнему цельная. Не нарушает порядок и соседство других дискурсов: советские наркоматы 1920-х, суккубы, склоняющие латинские фразы. Все эти «короткие книги» легко складываются в единый эпос, всё мёртвые (т.е. живые) девы – невесты тополя, т.е. мужского воплощения смерти. И сделано это филигранно: почему, в самом деле, мы, жители российских столиц, в равной степени сопереживаем и мари, и мерянам, и огородным пугалам, и семейной паре, поехавшей в пучеж? Секрет в том и кроется, что через одновременное пребывание в литературе-«пост» и литературе-«до» Осокин снимает со своих персонажей всё внешнее. Они настолько меряне, что мы уже не слишком в это верим и ощущаем их как универсальных субъектов языка. Схожие вещи пытается сейчас проговорить новейшая американская «пост-этничная» проза, однако она пришла к этому лишь в последние лет пять и не всегда так успешна в своих экспериментах. Осокинское зеркало угадало нас в себе чуть раньше и немного точнее.

Закончить хотелось бы цитатой из Мартина Хайдеггера. В своей работе о Гёльдерлине философ пишет, что «поэзия есть установление бытия через слово» (Dichtung ist worthafte Stiftung des Seins):

«Сначала получилось так, что поэзия работает с языком. Таким образом, сущность поэзии следует понимать из сущности языка. Однако затем оказалось, что поэзия – это устанавливающее называние бытия и сущности всех вещей, не произвольное высказывание, но такое, через которое впервые открыто является то, что мы обсуждаем в повседневной речи. Таким образом, поэзия никогда не рассматривает язык как какой-то наличный рабочий материал – это поэзия впервые делает возможным язык. Поэзия – вот изначальный язык любого исторического народа. Итак, наоборот, сущность языка следует понимать из сущности поэзии».