Александр Житенев

МЕТАФИЗИКА СЛОВА В ПОЭЗИИ АЛЕКСАНДРА МИРОНОВА

 

«Неофициальная» литература 1970-х, как замечает Б. Иванов, изначально была ориентирована на апелляцию к культуре как «надысторической и надличностной неуничтожимой реальности», призванной противостоять утрате социальной памяти [1: 571]. Поэзии этого времени свойственна метафизическая окрашенность, преломление конкретно-исторической реальности в призме культурных и религиозных констант. «Символически замутненная и искаженная среда» пропускалась, как отмечал В. Кривулин, через фильтры «нерасчлененно-синкретической религиозности» и «религиозного абсурда», насыщая тексты «атмосферой спиритуальной авантюры», создавая эффект «аннигиляции понятий» [2: 100].

Лирика А. Миронова – едва ли не самый показательный пример поэзии такого рода. «Герой поэзии Миронова – лунатичен, он не видит очевидного, но видит и слышит незримое» и, «проницая жизнь насквозь», «упирается взглядом в финал» [3]. Важнейшей приметой этой лирики оказывается «ощущение обездоленности, доведенное до культа»: поэт «чувствует себя выходцем из иного, лучшего мира», он одержим «гибельным пафосом» [4]. Неукорененность в мире резонирует с инерцией саморазрушения; «в лубочном и красочном аду … у поэта есть лишь одна опора – язык» [5], но и он оказывается вовлечен в логику распада. Основания связанной с нею поэтики самоотрицания, «поэтики без-» [6] и являются предметом данной работы.

В основе мотивных построений поэзии А. Миронова лежит переживание метафизической «заброшенности», вынужденности бытия в бессмысленном, лишенном божественного присутствия мире: «Я брошенный, куда, зачем? / В какое время года? / В безумие, в личину, в чернь / В отверстье небосвода». Перманентное состояние героя – «морок душевный», «жестяная, злая, рабья морока», тоска, «постылое, кровавое похмелье». «Не светом озарена душа – тьмою», мир в ее восприятии – «сплошное обращенье чумных, черных, / рабочих правд и оборотней их», пространство «черной дыры сознанья».

Развоплощение мира объясняется истаиванием духа и связывается с «механическим адом души» и «клистиром нуклеиновых кислот». Человеческая мера из мира изъята, жизнь – это «белковая клеть», «смертная язва, богоподобная глина»: «Рай нуклеиновый чавкает, словно вагина / бляди стареющей, бешеной проклятой суки». «Ничто, сплошной безумный сон» бытия ничем не просветлен, более того – таит в себе «заводную шутку» отчуждения: «В раю земном, где тернии и кочки, / вся прелесть в ключике и в заводном замочке». «Между Альфой и Омегой / <…> / все трещит, смердит, гниет», «весь мир – заколоченный ящик дубовый», люди – «черви в черной ране». «Омерзение, омерзение, омерзение» оказывается универсальной рамкой восприятия, основным модусом ценностного переживания реальности.

Предмет художественного освоения в лирике А. Миронова – падшее состояние бытия, воспринимаемое не как следствие искажения сознания, а как онтологическое свойство материи. Бытие-в-смерти – ведущая, важнейшая тема поэта. В лирике А. Миронова «смерть цветет, как сирень в июле», сравнивается с осыпающимися лепестками роз, герой «помечен» ею, «как пыльцой». Оттого герою «страшно и душно»; у него вызывают сомнения «мед познанья» и «мед словесный», он чувствует себя запертым «в бетонные соты бессонниц».

Множественное бытие греховно по самой свой сути: «Нет имени: пятно, пятно / на бледном полотне. / Творение растворено / в смесительном огне». «Сирое зренье, смесившее краски», не различает сущностного: «так в смертном кольце саломеиной пляски / мелькнуло знаменье креста – и растлилось». «Больного времени изгой» утрачивает способность отличить «лайф и лав от комы», разделить «корпус Humana и корпус Deo». «Божий дар не удержать» ни в одном из известных сосудов.

Грех рассматривается в этой связи как форма метафизического бунта, как нарушение закона, осознаваемого как неправый, оскорбительный для личностного бытия: «Я – каиново семя, и в смятеньи / завидую – словоубийца, вор, / но, Господи, и я – Твое растенье, / Твой колос, Твоя жертва, Твой позор». Возможность «любя, ненавистное любви творить» осознается как норма искаженного бытия; «Плод покаяния – покой / средь суеты и лиха / как плод пугливый под рукой / ворочается тихо». Остроту переживания придает существованию только боль – боль наказания, расплаты: «боль – она ведь тоже некий алкоголь», «О Боже, нацеди нам терпких мук, / Безглазых и немых страданий!».

Спутанность, «оксюморонность» бытия делает «зренье крестным», а «слух – игловерхим». Соприкосновение с миром воспринимается как «укол»: «как китайской иглою меня укололи»; переполненность «блудом» – как возможность «без движенья, но в оргазме и в петле» замереть «на полуслове и игле». Драматизм и остроту ценностных коллизий лирике А. Миронова придает болезненное и чреватое множеством «уколов» балансирование между крайностями – истовой молитвой и кощунством. Вне напряженного диалога с Богом, пусть и по-разному заряженного, эта поэзия непредставима, поскольку все ее константы связывает проблематика соблазна.

Молитва вызвана невозможностью «выжить без причастья» в распавшемся мире. Однако в лирике поэта «огонек молитвы» «дрожит и тухнет» – не в последнюю очередь потому, что призыв «отжени от меня наважденье» часто меняет смысл. Обращение к «Ангелу-Тезею» посетить «Лабиринт Души» поэта и «упокоить» его в «Господнем Слове» сменяется декларацией неверия: «Назови мне имя свое в миру / Cохрани меня, пока не умру».

Кощунство обусловлено однонаправленностью разговора, «смущающим душу» «искусом страшным». Бог воспринимается поэтом не столько как «Фатер», сколько как «страшный и великий» Игрок, благостность которого отнюдь не очевидна. Острое переживание смерти создает в лирике А. Миронова образ Бога-безумца, связь с которым интерпретируется средствами гомоэротической метафорики: «И хер Господень ласково лижу».

Драматизм отношений человека и Бога в лирике А. Миронова проецируется на словесную область, которая выступает и средой, и индикатором развертывания метафизического конфликта. Слово – посредник, связующее звено между земной и небесной реальностями: «Ты весь у Господа в руке, в сетях словесных нитей»; «Возьми черный мел, наклонись и пиши / в зеркальной ночи беспредельной: / Создатель! Мы дети Словесной Души, / рассеянной в бездне метельной…».

Посредническое качество позволяет обозначить в слове степени убывания бытия при движении от абсолюта к меону. Слово может выступать как средоточие сакральной энергии: «Словесное нам просияло око / Предивный показаша свет». Поэт вспоминает, что «Господень род певцами знаменит», настаивает, что «и сладость смертная, и горечь бытия / <…> / не стоят одного … единственного слова». Но в то же время он констатирует, что ритуализованное слово – это «бескровно-бесполое слово», слово-«облатка»: «Слов вавилоны – до измождения Слова – / Эхо, эхо и эхо сквозного зова: / Отче, Отче, зачем Ты меня оставил?»

Кроме того, слово может рассматриваться как среда, объемлющая мир поэта. Так, обращаясь к предшественнику, А. Миронов замечает: «В слове, тобою омоленном, я оживу – / дымом, обыденкой, пеплом осеннего сада». Границы мира в этом случае заданы границами слова, бытийно, «кровно» с ними сращены: «все вещи вновь привязаны к словам / и кровью детской напитались брашна».

Наконец, максимально далеко отойдя от сферы священного, слово может выступать как шум, «междометье». Человеческая ущербность оказывается залогом неизбежности такой девальвации: «Род полуведенья, дух полузнанья, / самобормочущий, шарящий стих? / Шелест и щелканье, свист и зиянье / пауз молочных и ран световых». «Голос уходит то в лепет, то в щелк», движется в «голосованье, голословье птичье», в «переводные кальки говоренья».

Этой иерархии состояний слова соответствует своя лестница претензий. Самой невинной из них оказывается обвинение слова в органическом, не отчуждаемом от него лукавстве: «Все пройдет, как богатства Иова… / Нет, не бисер – лукавое слово». Слово-«сводня», «сквозящее мимо и мимо», рассматривается как «горький уксус» и даже как «отрава»: «как благодать на благодать – музыка, отрава на отраву снизошла», с ним связывается «крест безблагодатной речи».

Другая претензия связана с излишней «плотскостью» слова, с его смертностью: «Пора смириться смертной плотью слова – / кормить ее, голубить, одевать». В интерпретации А. Миронова «все слова смертны», «история слов – история человечества». Метафорой, расшифровывающей это состояние, оказывается одержание, «безвластья гнетущая власть»: «Все ангелы да злые сквозняки / шумят, бормочут, пачкают алфавит. / Слова плывут беспомощны, легки, / и ходом разговора леший правит».

Самой серьезной из всех претензий оказывается та, которая связана с утратой самоконтроля, со «словоблудьем»-«забытьем». В этом случае слово заряжено безумием: «Сплошной язык, как сумасшедший дом, / одержит нас. И нет конца бесплодью». «Писать, закрыть глаза, писать, / писать, открыть, писать» значит жить «в безумии шума языкового», отдаваться на волю «вечности развоплощенья». Это высшая степень падения – растленность души: «Добро бы жить ей во грехе, / словесной птахе – / она растлит себя в стихе, / в тоске и страхе».

Певец «с блуждающей перфокартой в мозгу» становится жертвой двойственности природы слова, его онтологической неполновесности. Закономерно, что тягостный конфликт с Богом и бытием в поэзии А. Миронова оказывается напоен «прогорклым воздухом молчанья». Стремление «залатать все дыры» смертью «прямотекущего смысла в горькой его основе» оборачивается разрушением слуха и немотой: «но слух, словно улей, разломан, изыскан»; «бьется птенец в сети воздушной / слепоглухонемой».

Бессловесность, связываемая в ранней поэзии А. Миронова со стремлением «перестать лгать», понимаемая как «чушуекрылый хор психей, лишенных музыки и слова», в позднем периоде творчества соотносима с греховностью, поврежденностью духовного бытия: «последняя стезя – молчанье», «нечувствие – последний вестник». Стремление ради истины «поджечь себя со всех пяти сторон» обернулось желанием «когтями струны разорвать», уйти в словесный «перегной».

 

Литература:

1.  Иванов Б. И. Литературные поколения в ленинградской неофициальной литературе. 1950-1960-е гг. // Самиздат Ленинграда. 1950-1980-е. Литературная энциклопедия. М.: НЛО, 2003. С. 535-585.

2.  Кривулин В. Петербургская спиритуальная лирика вчера и сегодня // История ленинградской неподцензурной литературы: 1950-1980-е гг. СПб.: ДЕАН, 2000. С. 99-109.

3.  Анпилов А. Сам-язык, супруг дремоты. URL: http://www.newkamera.de/ostihah/anpilov_05.html

4.  Черных Н. Концерт для гения первоначальной нищеты. URL: http://seredina-mira.narod.ru/nbmironov.html

5.  Шубинский В. А. Миронов. Избранное. Стихотворения и поэмы. 1964-2000. СПб.: ИНАпресс, 2002; URL: http://www.newkamera.de/shubinskij/vsh_o8.html

6.  Бабичева А. Мир без-. URL: http://www.newkamera.de/ostihah/babicheva_o_mironove.html

7.  А. Миронов. Избранное. Стихотворения и поэмы. 1964-2000. СПб.: ИНАпресс, 2002.

___________________________

Часть сносок (с указанием цитат из книги А. Миронова "Избранное") опущена.