Борис КУДРЯКОВ

РАДУГА ПОД ЛЕВЫМ ПРЕДСЕРДИЕМ

(заметка о журнале «Часы» и его редакторах)

  

Для наглядности темы моих слов представьте себе прямоугольную колонну, выложенную из номеров журнала «Часы». Высота колонны примерно 2 метра 50 сантиметров. Журнал на журнале, первый, второй, десятый, тридцатый, восьмидесятый, толщиной в 30 мм плюс-минус 4 мм. В одной закладке журнала было 8-9 экземпляров, подписаться на него было невозможно, он раздавался проверенным, физически здоровым людям, кто без особых тягот способен был перенести лет 10-12 в зоне особого риска и в не лишённых смысла лагерях. В журнале «Часы» читатель мог познакомиться с живой тогдашней прозой, поэзией, драматургией, переводами «криминального» Запада, Востока и даже Севера.

Почему не усыпили главных изготовителей этого самиздатского журнала Бориса Иванова и Бориса Останина, мне сквозь трахому времени понятно. Власть во главе с «родной гэбухой» тоже хотела знать цвет сингулярной точки, так сказать, быть на высоте и где-нибудь, не обязательно в Симеизе, а, скажем, на речке Оять затеять у костерка диспут совсем не в духе комсомольской стальной юности, а просто поговорить с коллегами о Льве Шестове и Сэмюеле Беккете или процитировать Василиска Гнедова. Люди из Смольного, из Киевского обкома, даже из комсостава Салехардского спецуправления тоже стремились «Учиться, учиться и еще раз, и еще раз…», да и сегодня стремятся.

С года 78-го Борис Иванов и Борис Останин, по моим подсчетам, наработали за свою просветительскую деятельность, за распространение информации, граничащей с просветлением, за коммуникативность в гуманитариате, за размножение положительных чувств и, конечно, за посягательство на кремлевскую лексику – по пять-шесть пожизненных заключений и послесловий. Не учитываю бурлескный, вызывающий особую негу под сердцем, дерзкий характер литературной продукции, говоря языком следователей, которым даже в аббревиатуре СССР мерещился текст иносказательного свойства.

В те годы поземка репрессий вилась не только у порога каждого писателя, она вилась и вьюжилась под койко-местом каждого вольнодумца, на языке обкомовских референтов нас называли «гнилыми акцептуалами», а все, что мы делали, – «грязной поливой», хотя слова «советский», «мент», «райком», «чека», «раковая шейка», «черный воронок» и даже нарицательное имя столицы да еще нашей родины – все эти слова и имена в журнале не произносились. Какая же тема звучала, муссировалась, вибрировала под издательскими пальцами Бориса Иванова и Бориса Останина? Не удаляясь в сочное словие, скажу – тема полета, Полета с большой буквы. Тема бегства из тюрьмы скуки, обыденности и, да простят мне животные, бегства от тусклого скотства. В страну, да, да, в заоблачные выси и веси и дали, где нам чего-то не додали, где мы, шагая по траве утех, что-то проморгали… Сиюминутность этого мира и нашего стрекозиного детства куда-то уходила на страницах свободной литературы. Раскованность слова, доверительные поиски и опыты не только с деепричастными оборотами, но и с подсознанием, с несознанием и даже с абстрактным интимом (понимайте как сможете), находки лесной тропинки личной жизни в условиях петли, лебединая песнь скрипки на вершине айсберга и, что бы еще сказать аллегорического, радуга под левым предсердием, когда тебя во время написания поэтической строчки пронзает луч или волна инакомира, прикосновение глаз фантома верхом на болиде… но вы меня поняли…

Умение работать с авторами – большая редкость. Редактор, как правило, – полу-фашист, он диктует свои закидоны, свой умственный пафос превращает в угрозы, шантаж и уголовщина так и светятся сквозь его зубы, и все это ради того, чтобы сделать книгу или журнал в духе его вечерни, как хочет его «мама», чтобы чего плохого не сказали соседи. Редактор, как правило, – просто дебил, потому что никогда не понимает, что плотиной становится на пути горной речки, но редактор, видите ли, «умнее» писателя, он, конечно же, соприкоснулся рукавами со святой вечностью и смотрит на поэта или драматурга как на след от мышки-землеройки весом в 15 граммов. Редактор «пришел» в этот мир обустроить мозги запустелых лиц, и, конечно, он не снесет, не потерпит голоса своемыслия и даже дрожания ногтей… у кого и где – не важно.

Борис Останин представляет или возрождает иную школу, иную формацию литературных деятелей. Не ввязываясь в диспут с молодым автором, который не замечает за собой фабрично-слободскую лексику, он достает необходимую книгу и дает почитать на день для самообразования, взгляд его говорит о пользе книги. С другим автором происходит беседа о психологии современного крестьянина, и в конце концов автор соглашается убрать один кургузый абзац и развить захудалую мысль.

Со мной произошло другое. Редактор пришел за рассказом для журнала. Дать рассказ означало засветиться на 120%. Итак, вся семья расстреляна Лениным, а затем Сталиным, меня допрашивают все чаще, а тут еще и участие в подстрекательской, как сказал бы специалист с высшим военным образованием, литературе. Передо мной стоял вопрос о сожжении всех моих бумаг и архива или о выборе особого пути.

Редактор все это чувствовал, и когда он сказал, что лучше всего сохранять рукопись посредством ее размножения, можно и под двойным псевдонимом (он тут же придумал мне Марк Мартынов), я согласился.

Архив, кинопленки, дневники и фотографии я все равно сжег, но не весь, наполовину. Теперь, когда мои рассказы свободно печатаются, а некогда тихое, теперь же злобно-нищее население и подавно не желает читать мыслийную литературу, теперь, когда в подъездах и на перегонах метро творится такое, что и не снилось Алексею Толстому с его «Хождением по мукам», когда за двадцать долларов можно посмотреть «шоу», как живого бомжа расстреливают в районе Дачи Долгорукова, а потом пьют березовый сок, и все это под музыку из «Шербурских зонтиков», теперь, когда нонешние тридцатилетние не задают себе никаких вопросов, но от одиноких пешеходов ждут ясных ответов, теперь, когда я с запоздалым мазохизмом вспоминаю осоловелые совдеповские годы – годы ужаса и надежд, молчаний и терзаний, дерзаний и подвигических устремлений, теперь, когда над головой вместо перистых облаков кружится пена российско-чикагского капитализма, сейчас я почти не верю в прошлую жизнь, в чистые глаза поэтов, в жертвенность художников, в далекие помыслы чистых дерзаний…

Так хорошо поставить многоточие, но еще не сказано, что Борис Останин в сатанинские годы мог приютить меня на даче, давал денег, я питался яблоками в его саду и катался на его лодке, а потом удостоился даже личных грядок в его огороде, ну и пусть что не огуречных, а только морковных. И все это когда милиция и многие «другие» очень скучали, очень тосковали по общению, не обязательно со мной, но включительно.

Загадки в поэзии для меня почти не существуют. Загадка некоторых личностей, причинности их бытования для меня несомненна, она, эта загадка прояснится, но, боюсь, не до конца. И не скоро.

 

<1995>