Борис Дубин

РЕАНИМАТОР

Речь о Сергее Круглове

 

     Вольно или невольно, поэзия сдвигает отношения между вещами и понятиями, изменяя (либо постоянно меняя) точку отсчета. Стихи Сергея Круглова, составившие две его последние книги, кажется, намечают для русского слова какую-то новую антропологию, которую сейчас не время и не место в деталях воссоздавать, но в которой я хотел бы выделить несколько черт.

     У Круглова нечасто встретишь отчуждающие местоимения «он», тем более «они», зато по-другому, с особым тщанием и ответственностью выстраиваются связи между «я» и «ты», или даже с заглавной буквы – «Ты»:

           «Пою
          Богу моему» – не
          Отчет о жесте благочестивом, но
          Заповедь, Боже, Твоя!

     Это, понятно, в корне меняет угол зрения и пропорции увиденного: «Я – это Ты», – у истоков современной поэзии сказал Новалис.

     Меняется и отношение между рождением и смертью. Все мы помним старую притчу о зерне – однако поэт идет дальше:

          В ночи я расстаться должен
          Не с плотью – что плоть – с Богом:
          Иначе умереть не выйдет.
          Не умереть – не выйдет воскреснуть.

     Так рождается мучительная диалектика неминуемого отрыва от прежнего, привычного, обогретого и вступления в новое, незнакомое и грозное. Отрыва буквально физического, не случайно этот образ так часто повторяется в кругловских стихах. Плоть у него – не опора, а то, что уязвимо и хрупко, что снашивается и рвется, – не материя, а боль. И все-таки «…раз болит, значит, живо то, что болит…».

     Самое важное в том, что между «я» и «ты» («Ты») нет пропасти, барьера, стены: иначе не было бы его стихотворения «Тело», не было бы всей поэмы «Натан». Мир Круглова устроен так, что его смысловой центр – не раздел и раскол между непримиримыми сущностями, людьми, народами, а, как ни парадоксально, граница, объемлющая и объединяющая всех. Объединяющая именно потому, что выходит за пределы каждого по отдельности и отсылает к иному, общему для нас в его инаковости уровню существования, побуждая не упираться друг в друга подозрительным взглядом, а внимательно склониться или с удивлением поднять глаза. Так происходит у Круглова тонкая настройка зрения на особые, эпифанические моменты стереоскопичного зрения, когда, как у старых итальянцев, становится видно далеко, подробно и сразу. А видеть он умеет.

     При этом иное, высокое у Круглова (речь не о размерах – о смысле) чаще всего предстает в малом, неприглядном, а потому, по привычке, незаметном. Незаметный здесь – вовсе не то же самое, что незначительный: не значащего в стихах вообще нет. Но тут речь о другом, более радикальном повороте. Кругловская поэзия, поэтическая антропология сегодняшнего опыта, обоснована никчемным, которому именно из-за его неприметности, захудалости, слабости не выжить без нашей общей о нем заботы (этой заботой, кстати, создается и совсем иное, не чванное и не агрессивное, «мы»). Мир Круглова держится недостачей – в ней, а не в избытке, чрезмерности, мощи, может быть, открываются теперь новые (как сказал бы Пауль Целан, «утопические») измерения человека.

     Говоря по неизбежности коротко, лучшие стихи в «Зеркальце» и «Переписчике» Сергея Круглова – свидетельство того, что, вопреки всему, сегодняшняя действительность и российская словесность не отрезаны неодолимой пропастью от divine poems Джона Донна и cántico espiritual Сан-Хуана де ла Крус.