Игорь Вишневецкий

РЕЧЬ о СЕРГЕЕ ЗАВЬЯЛОВЕ

 

Сегодня мы чествуем поэта, стоящего очень близко к тому, что принято именовать «совестью литературы». В том, что Завьялов писал последние десять-пятнадцать лет, задача эстетическая неотделима от задачи моральной. Верно выбранная эстетика стала у Завьялова этикой, а этика его (она же эстетика) движима чувством «вины» автора перед теми, чей голос остался не оформленным в поэтическом слове.

Вероятно, мы уже не сможем воссоздать ни один из глохнущих в нашей памяти голосов тех, кто нам дорог, в целостности и полноте, но даже в обрывке, во фрагменте мы можем оценить слепительную силу и жгучую правду каждого из них.

Античник по образованию, Завьялов привык восстанавливать целое по части, по черепку, по осколку. Наша современность полна таких осколков: деревенского уклада финно-угорских народов России, советского опыта, ужасов Второй мировой войны, возвращающейся  к нам новыми и новыми призраками, среди которых один из самых леденящих – тень того, что город, в котором мы сегодня собрались, пережил зимой 1941–1942 годов. Завьялов говорит за всех, кто не смог сказать: задача его восстановительная и сострадательная.

То, что для глядящего свысока было бы историческим гумусом, шлаком – для Завьялова материал для фрагментированного, мозаичного эпоса, который был бы полным, если бы Россия XX столетия родила, как мечтал о том У. Х. Оден в 1940-е, своего Вергилия. Но ни Россия, ни весь остальной мир, точнее та его часть, что совершила путешествие в испепеляющее коммунистическое, а потом и в наше с вами будущее, такого Вергилия нам не дали.

Теперь представьте, что от «Энеиды», которую мы и так знаем по неотделанному черновику, сохранилось лишь несколько сот разрозненных строк. Именно в разрозненных строках мы знаем римского эпика Энния, чей язык по словам древних предвосхитил золотую латынь Вергилия. К похожему результату во всех своих зрелых вещах и стремится чествуемый нами сегодня Сергей Завьялов.

Какова же функция лирического поэта в таком обломочном, фрагментированном эпосе? Поэт предельно умаляет словесное своеволие, чтобы через его речь заговорили голоса других. Вообще-то многоголосие – ключевой признак прозы новейшего времени, поэзия одноголосна, монологична. То, то делает новые тексты Завьялова поэзией, даже когда их связь – в крайне консервативных представлениях, бытующих у нас в России, со стихом, –  кажется проблематичной, это во-первых, мощное присутствие закадрового автора (замена прежнего лирического «я»), режиссёра разворачивающегося перед нашим умственным зрением словесных драм; во-вторых полное отсутствие развёрнутого во времени сюжета. Перед нами отдельные и яркие образные картины остановленного времени. Это, несомненно, поэзия, но поэзия, как я уже сказал, сильно прозаизированная.

Первым, кто всерьёз направил русский стих на путь радикального сближения с прозой, был Иннокентий Анненский, которого Завьялов цитирует в поворотных для себя «Порогах на Ванте» (2005). Именно с этого большого стихотворения (или цикла из коротких стихотворных фрагментов) тема игнорируемой нами благополучными «чужой обиды» – воспользуемся словами самого Анненского – становится центральной для всего, что делает Завьялов.

Анненский с его предельной психологизацией лирического высказывания, Ахматова с детальной нюансировкой состояний лирической героини, словно почерпнутой у героев и героинь Толстого и Достоевского, Бродский с его величественными и несколько канцелярскими перечнями всего на свете – мы помним имена прозаизаторов нашего стиха.

Завьялова отличает от них предельное сомнение в праве лирического субъекта на господствующий голос. В лучшем случае, как в «Рождественском посте», – это лишь один из возможных, равно правильных и ошибочных, голосов в словесной драме (впрочем, и без того режиссируемой самим автором). Но, повторю, даже в таком виде то, что делает Завьялов, остаётся поэзией. Грань между стихом и нестихом видна очень ясно, мне во всяком случае.

Другое дело, что одновременно с прозаизацией лирического стиха русская литература прошла путь поэтизации прозаического повествования, привнесения в него ритмов, оптики и даже графического расположения строк, свойственных лирике. Опять же мы помним имена тех, кто пошёл на сближение с поэзией со стороны прозы: Андрей Белый, Владимир Набоков в 1930-е, Саша Соколов в 1970-е и в своей последней крупной вещи – в «Триптихе» (2013), некоторые из авторов настоящего времени.

Тексты Завьялова – на самом острие эксперимента, испытывающего на прочность фундаментальное различие между поэзией и прозой, но они вступают в диалог о том, что такое новейший русский стих и новейшая русская проза, со стороны стиха.

И последнее, что я хотел бы сказать сегодня. При всём сочувствии к «чужой обиде», к тем, чьи голоса были приглушены и отвергнуты, творчество Завьялова есть порождение довольно аристократической – да простится мне это слово – культуры; аристократической не своей общественной позицией, а самим фактом культурности.

Окультуривание, приведение обыкновенной почвы в плодоносное состояние есть невероятный по усилиям труд; любой, кто всерьёз занимался садовыми работами, поймёт, о чём я говорю. Единственная награда за этот труд – собираемый (часто короткое время, после которого почва приходит в негодность)  урожай, в то время как окрестные территории зарастают нетребовательным лопухом. Всякое плодоношение вследствие таких невероятных усилий – чудо.

На небольшом, но тщательно окультуренном пространстве родились и возросли великая русская литература и искусство XIX столетия. В изданной в 1922-м году в Петрограде своей главной книге о музыке – в «Симфонических этюдах», – Борис Асафьев сравнивал феномен русской оперы с «монастырями в пустыне», сохранявшими в средневековье высокую культуру среди ледяного варварства. Мне очень нравится это сравнение.

Давайте же не забывать, каким подвигом внутреннего сосредоточения, уединения и да, противостояния гибельному окружающему рождены и «Сквозь зубы», и «Рождественский пост», и «Советские кантаты» – самые эмоционально открытые, самые художественно вызывающие и этически определённые тексты Сергея Завьялова.